Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ред.: Гроздь. Берлин: Гамаюн, 1923
Сирин — один из последних потомков знатного рода. За ним стоят великие деды и отцы: и Пушкин, и Тютчев, и Фет, и Блок. Несметные скопили они сокровища — он чувствует себя их богатым наследником. На исходе большой художественной культуры появляются такие преждевременно зрелые, рано умудренные юноши. Культурой этой они насквозь пропитаны и отравлены. Навыки и приемы передаются им по наследству: ритмы и звуки мастеров — в их крови. Их стихи сразу рождаются уверенными: они в силу своего рождения владеют техникой и хорошим вкусом. Но наследие давит своей тяжкой пышностью: все, к чему ни прикасается их живая рука, становится старым золотом. Трагизм их в том, что им, молодым, суждено завершать. Они бессильны пойти дальше, сбросить с себя фамильную парчу. У них отнят дар непосредственности — слишком стары они в восемнадцать лет, слишком опытны и сознательны.
И вот, восходит стих,мой стих нагой и стройный,и наполняется прохладой и огнем,и возвышается, как мраморный{10}
Конечно, это говорит не молодой поэт, создающий чуть ли не первый свой сборник, это — голос предков.
Осознание себя как поэта, размышление о поэзии, о творчестве — симптом зрелости, идущей к закату.
Только подойдя к цели, оглядываются на пройденный славный путь и с законной гордостью отмечают содеянное. <…>
Мотив пушкинского памятника — лейтмотив поэзии Сирина. Он называет свой стих «простым, радужным и нежным», «сияющим», «весенним»; в нем его возлюбленная обретает бессмертие. Напев его изыскан, ритмы торжественны, образы благородны. Но это блеск не рассвета, а заката. У стихов Сирина большое прошлое и никакого будущего. Не верится, что «азбуке душистой ветерка учился он у ландышей и лани». Эта азбука не дается так легко. Чувствовалась бы мука, было бы косноязычие. Не из гербария ли Фета эти ландыши?
Звено. 1923. 23 апреля. № 12. С. 3
В. Лурье{11}
Рец.: Горний путь. Берлин: Грани, 1923
У Сирина есть все данные, чтобы быть поэтом: у него вполне поэтические восприятия, стихи его музыкальны и органичны, и, несмотря на сказанное, за исключением нескольких действительно хороших стихов, сборник «Горний путь» — скучная книга. Происходит это не от недостатка дарования автора, но нельзя проходить мимо всех современных творческих достижений и завоеваний, отказаться от всех течений и школ и употреблять образы, которые давно обесцветились и перестали быть символами.
Неторопливо, тень за теньюподходят сумерки весны.Я возвращаюсь, молодею, мне прошлого не превозмочьВплывает в узкую аллеюнезабываемая ночь.{12}
Бледно и неубедительно. «Невольные мечты», «бывалые грезы», «дивная свежесть», «дивное волнение», «крылатый крик» — все это когда-то, может быть, могло существовать, было молодым и ярким, но теперь давно умерло. Можно иногда вплетать старые образы в стихи, но для этого их надо обновить совершенно неожиданными сочетаниями. Сирин этого не добивается, и оттого сквозь толщу безвкусных и слабых строк, как, например:
Феина дочь утонула в росинкеНочью, играя с влюбленным жучком, — {13}
с трудом добираешься до настоящего творчества:
И полу-мысли, полу-звуки,Вплывают в дымчатый мой сон,Белея в сумерках, как рукиНедорисованных мадонн.{14}
Или совершенно удивительное по простоте и крепости стихотворение «На Голгофе», оканчивающееся нужными, сделанными строками:
Да, с умиленьем сладостным и острым,(колени сжав, лицо склонив во мглу…)он вспомнил домик в переулке пестром,и голубей, и стружки на полу.
Но таких стихов мало у автора, и за ними снова тянется длинная, тягучая цепь растянутых до невозможности, блеклых и скучных произведений. А ведь Сирин совсем молодой поэт, поэтому искренне хочется, чтоб он изменил свой путь, не добивался непременно плавности и легкости, употреблял бы меньше красивых слов, а главное — внимательно занялся изучением новой русской поэзии. Тогда, будем надеяться, следующий его сборник будет ярче и интереснее «Горнего пути».
Новая русская книга. 1923. № 1 (январь). С. 23
МАШЕНЬКА
Берлин: Слово, 1926
Фрагменты романа печатались в газетах «Возрождение» (1926. 2 марта) и «Слово» (1926. 27 марта)
Первый и наиболее автобиографичный роман Владимира Набокова был начат весной 1925 г. вскоре после его женитьбы на Вере Слоним[19]. Созданию «Машеньки» предшествовала работа над романом «Счастье», замысел которого так и остался невоплощенным (правда, от ненаписанного романа отпочковался, обретя собственное бытие, один из лучших рассказов «раннего» Набокова — «Письмо в Россию» (1925), включенный затем в сборник «Возвращение Чорба»).
В отличие от стихотворных сборников, «Машенька» встретила сочувственный прием в эмигрантской прессе, хотя была истолкована некоторыми рецензентами (М. Осоргин <см.>, Н. Мельникова-Папоушек, А. С. Изгоев <см.>) несколько односторонне — как добротная социально-бытовая повесть из эмигрантской жизни.
Ю. Айхенвальд, написавший сразу две рецензии на «Машеньку» (Руль 1926. 31 марта. С. 2–3; Сегодня. 1926. 10 апреля. С. 8), напротив, последовательно отстаивал тезис о том, что содержание романа не исчерпывается реалистически жизнеподобным воспроизведением эмигрантского быта, что безрадостное эмигрантское настоящее, воссозданное автором, — «скорее призрак, тень и фантастика, чем реальность: оно менее действительно, нежели те далекие дореволюционные годы, когда герои жили в России, у себя дома, а не в берлинском пансионе, где свели их судьба и автор. Пансион этот, очень убедительно, и выразительно, и с юмором изображенный в тонах уныния и тоски, неуютное убежище русских эмигрантов, жертв „великого ожидания“, не производит впечатления подлинника, яви: как будто люди здесь снятся самим себе. И именно этот колорит сновидения отличает „Машеньку“, и это тем примечательнее, что Сирин искусно связал его с самой неоспоримой фактичностью, от которой больно, и жестко, и жутко» (Руль. 1926. 31 марта С. 2). Вполне резонно утверждая, что в этом произведении «бытовое не замкнуто в самом себе, собою не ограничено <…> оно продолжается вдаль и вглубь, оно, по Достоевскому, „касается мирам иным“» (Там же), Айхенвальд одним из первых среди интерпретаторов набоковского творчества затронул тему «потусторонности». Отмечая «внутренний лиризм» «Машеньки», «яркость лиц и сцен, жизненность диалога, красоту пейзажа, <…> чувство большого города <…> которым удивительно обладает <…> молодой писатель», критик обратил особое внимание на второй, символический план повествования, связанный с образом возлюбленной главного героя, Машеньки: «Машенька светится отблеском России, и потому вдвойне очарователен ее облик — и сам по себе, и своим отраженным светом, она пленяет как личность, она пленяет как символ, и не только она, но и самый роман, который окрещен ее ласковым именем» (Там же. С 3); «Над грустью и улыбкой, над искусно изображенным <…> маревом эмигрантского существования поднимается в дымке символа и в очертаниях реальности элегический образ России» (Сегодня. 1926. 10 апреля. С. 8).
На символичность образа Машеньки и его связь с образом утраченной родины указывали и другие рецензенты А. С. Изгоев <см.>, А Савельев (Руль. 1926. 29 апреля. С. 3), Г Струве: «Легкая символика образа Машеньки, сливающегося иногда с образом утраченной и обретенной России, чуть-чуть, без всякой аллегорической грубости намеченная автором, ничуть не портит роман, а, наоборот, углубляя его, придает ему значительность» (Возрождение. 1926. 1 апреля С. 3)
С подобной трактовкой образа Машеньки была в корне не согласна сотрудница пражского журнала «Воля России» Н. Мельникова-Папоушек (равно как и с высокой оценкой, данной произведению в статьях Ю. Айхенвальда, Г. Струве, М. Осоргина, а также в нескольких, по выражению Г. Адамовича, «заметках восклицательного характера», принадлежавших перу менее известных и весомых авторов: Арс. М. [Даманская А.] // Дни. 1926. 14 ноября. С. 4; А.С. [Шерман С.] // Последние новости 1926. 29 апреля. С. 3). С точки зрения г-жи Мельниковой-Папоушек, давшей «кисло-сладкую» рецензию на набоковский роман (который к тому же упорно называла повестью), «Машенька» — «вещь не скверно задуманная, но слабо исполненная <…> У Сирина, как еще неопытного писателя, много не удается, несмотря на добрую волю. Его психологические разборы впадают в длинность и в скуку, то есть в самое опасное для литературы <…> Что касается того, что Машенька будто бы является символом России, как заметил один критик, то мы просто недоумеваем. Правда, один довольно отдаленный философ заметил, что если бы у треугольников было понятие о Боге, то они бы его представляли тоже в виде треугольников Очевидно, „Машенька“ и есть тот треугольный Бог, который соответствует понятию критика. Ну что же, каждый мерит на свой аршин, — у нас мерка иная» (Воля России. 1926. № 5 С. 196–197)