вышла на мост, всплеснула руками.
— Совсем?
— Да... — понурил голову Мишка.
— Отцу не говори, — сказала она, будто роковую черту перешагнула. — Умрет, наверно... Как жить-то теперь будем?
Эти слова оглушили Мишку. Невесомо, как во сне, вошел он в избу и увидел отца на кровати, лежащего на спине с закрытыми глазами.
Отца с неделю как привезли на машине. Поздним вечером раздался в мерзлое окно осторожный стук. Мать напугалась, глянула в окно и узнала Княжева. С лесосеки, где отец попал под падающую сосну, его увезли на тягаче в медпункт, а потом отправили домой, и Княжев еще в дороге понял, что везет его умирать.
Мишка не знал, как теперь быть. Отец редко приходил в сознание и ни о чем не спрашивал, а только глядел на Мишку — подолгу, как бы о чем-то молча разговаривая. Он пожелтел, зарос щетиной, исхудал. Все дни в доме было тихо, только изредка мать или Мишка протяжно вздыхали. Медленно тянулся рассвет, а потом так же долго смеркалось, словно и не было дня, а только переход одних сумерек в другие.
Изредка приходила фельдшерица, делала уколы отцу и тихо, будто виноватая, уходила.
Пришел март, в окно заглянуло солнце, и отец повеселел. Мать с Мишкой обрадовались, решив, что пойдет он теперь на поправку.
Но прижали свет снова метели, и однажды ночью, никому ничего не сказав, отец умер.
...Ныли санные полозья, переваливаясь через сугробы, усатая от мороза лошаденка, попыхивая паром, усердно тащила сани с сосновым гробом на сельское кладбище. Как просто и буднично совершался этот извечный обряд. У Мишки не было даже слез, душа, казалось, пропитана болью насквозь, как осенняя полынь горечью. Он считал себя виноватым во всем, считал, что все началось с его ухода из техникума, и боялся взглядывать на мать. Мать видела все это, понимала, но сил жалеть Мишку у нее уже не было. Пытаясь успокоить его, она неожиданно переходила на грубый истошный вой, сгибаясь, закрывала лицо руками, будто пряталась от жизни. А куда спрячешься?
И они скоро поняли это оба. Сиротство заставило обоих по-новому взглянуть вокруг. Удивляясь друг на друга, уже через неделю деятельно взялись они обеспечивать свою жизнь. Будто отодвинули горе и слезы на другое, более позднее время. С утра до вечера пилили дрова, возили на санках солому с фермы, вымыли избу...
Однажды, как раз в сорочины, возвращаясь из села с кладбища, встретил Мишка своего бывшего одноклассника Витьку Шарова. Шаров, окончив восемь классов, жил с матерью, работал в колхозе. Ни уезжать из деревни, ни поступать куда-то учиться не собирался. Жил да и все, особо ни о чем не задумываясь. Даже десять классов не торопился оканчивать. Увидев Хлебушкина, он обрадовался, лихо хлопнул его по плечу и тут же набросился на Мишку, не дав ему опомниться.
— Ты чего тут, на каникулах?
— Да не-ет... В общем, да, — замялся Мишка.
— Ну и правильно! Плюнь на всю учебу, пошли весновать. Скоро котомки на спину, голенища от сапог в руки — и повалили! Через неделю сары[1] в кармане звенеть будут. Идешь? Ракешки[2] в лесах попьем, погуляем.
Шаров рассуждал так, будто ему и леса те, и реки, и сама весновка давным-давно знакомы и будто работа эта не более чем прогулка.
— Иди к Княжеву, запишись, и скоро отвалим, — советовал он Мишке все с той же бесшабашностью, улыбаясь широким веснушчатым лицом.
За два поля, которые одолел Мишка против ветра, добираясь до Веселого, он окончательно решил зайти к Княжеву сразу же по пути — благо, жили в одной деревне.
Княжев в свою бригаду не очень-то брал и далеко не всех. Отложив в сторону резиновый сапог, он вздохнул, как-то украдкой оглядел тощую фигуру Мишки и сдался.
— Ладно, собирайся. Как-нибудь... Без отца теперь. Ученье, значит, бросил? Гляди где лучше-то, выбирай. В лесу тоже ребра ломит, еще покрепче, чем в колхозе.
Княжев значился бригадиром сезонников уже больше десяти лет, втайне гордился этим, потому что в деревне был на особом счету: имел право набирать себе, кого захочет.
С отцом Мишки, Андреем Хлебушкиным, они гуляли вместе в парнях. Дружбы особой не водили, но и по праздникам морды друг другу, как это частенько бывало здесь, не били. Уважали один другого на расстоянии, по-мужицки, и никогда эту условную межу, разделявшую их, не переступали.
Княжев и с Мишкой нянчиться не собирался, пусть видит все сам и соображает.
Они уходили все дальше от родных мест, и Мишке казалось, что теперь он навсегда удаляется от прежней жизни, навсегда отрывает себя от детства и всех неправильностей, что были с ним. Миновали поля, овраги, перелески, колокольни церквей в селах... Не останавливались даже у магазинов, хотя наверняка кому-то и надо было кое-что купить. Княжев думал об этом, но боялся: вдруг соблазнятся, купят водки, а этого в дороге никак нельзя. Надо было идти и идти.
А в лесу, куда они шли, все еще было нетронуто бело и безжизненно. Еще нигде не было видно земли. Но сегодня с утра солнце, поднявшись выше высоких вершин, начало упорно нагревать хвойную шубу леса. И таившийся по низу сосен ночной морозец быстро спрятался в чащи, а снега начали влажнеть, наливаться изнутри податливой тяжестью. Подтаивая, они оседали большими площадями с неожиданным широким «шухом», пугая птиц и мышей.
За бараком, в глубокой снеговой ложбине, еще с первым теплым дождем начала копиться робкая снеговая лужица. Сегодня на поверхности этой лужицы растаял тонкий прозрачный ледок, и вся она заиграла под солнцем, будто дрожащее зеркало. Поверхность ее и в самом деле шевелилась, потому что со всех сторон из-под снега невидимо сочились в нее тонкие струйки: снег «потел».
Когда воды скопилось много, она пролилась в соседнюю ложбинку, и получилось маленькое синее озеро, в котором уже отражались и белое облачко над вершинами, и недвижная, тяжело нависшая лапа ближней сосны. Но вот снежница начала убывать, зеркальце сморщилось, и показалось ледяное дно — вода усочилась под снег.
А солнце становилось все ярче, теплее, почти отвесно поднявшись над вершинами. Прошел час, а может, два, и снег по всей ложбине вдруг с тяжким вздохом осел и зашевелился, оползая вниз, словно пробиралась под ним огромная