подсмотренной тайной, о которой люди пока не догадываются.
С тех пор и заболел Мишка весной, лесами, дальними дорогами по звонкому зоревому насту.
Теперь, идя вместе с бригадой в далекий незнакомый лес, Мишка хотел бы не думать о работе, а больше думать о том, сколько таких зорь, утр ожидают его впереди.
Он знал, что леса там глухие, таежные, об этом не однажды вспоминали и отец, и дед. Разговоры о весновке запомнились Мишке хорошо. Когда собирался на весновку отец, накануне, вечером, обязательно приходил дед.
— Ну как, весновальщички? — улыбаясь, говорил он, разглаживал бороду и двигался по лавке к столу. Долго пили чай отец с дедом, вспоминали те верховые леса, реки, дороги по лесам, бараки... Дед припоминал свою молодость, советовал, наставлял Мишкиного отца. А Мишка лежал на печи, слушал их, завидовал и думал с горечью, когда же наконец придет то время, когда он тоже пойдет вот так весновать.
И вот шел.
Но радость была уже не та: и жизнь была другая, и все было другое.
Жизнь у Мишки не задалась сразу. Окончив восемь классов, он поступил в строительный техникум. Никогда не думал туда поступать, но отослал документы, потому что так хотели отец с матерью. Во-первых, это было близко, в ближнем городе, всегда можно было приехать домой, или отец с матерью могли навестить в выходной. А второе — это уж сообразил отец — коль сын выучится, то и квартиру себе отхлопочет как строитель.
Поступить Мишка поступил. Но это было не более, чем любопытство: как будут спрашивать на экзаменах, сумеет ли пройти по конкурсу, каковы будут первые дни учения, каковы будут студенты, аудитории, учителя?.. Первое время и было интересно — было как-то свободнее, нежели в школе. А потом пошло почти то же: домашние задания, ежедневные опросы в начале урока. Мишка стал прислушиваться к старшекурсникам, заглядывать в их кабинеты, расспрашивать о проектах, генпланах, сметах... И все это вскоре стало вызывать у него скуку, чувство ненужности, мелочности всего этого. Ему было непонятно зачем строить дома во много этажей и все похожие, прямые, будто квадраты. Никакой красоты и хитрости он в этом не видел и удивлялся, что люди занимаются этим всерьез и даже учатся четыре года. Все это напоминало детскую игру взрослых. Конечно, он стеснялся говорить об этом вслух. Но думал: «Вот если бы учили тут, как рубить дом деревянный, с наличниками, крыльцом, с двором и сеновалом. Какими инструментами работать, как...» Вот тут бы он и сам мог что-то подсказать, что видел у отца и деда, или понять, что они делали что-то не так. Но о плотницком деле в техникуме никаких речей не было. И Мишка понял, что все это не для него. Его и жить не тянуло в таких домах, хотя уже жил — общежитие было в пять похожих этажей, и на пустыре перед ним были воткнуты, как вешки, молодые тополя — на отрост. И деревья эти Мишка не любил — скороспелые, пустые. И в домах, и в деревьях виделась ему какая-то убогость городской жизни: не то безразличие, не то оскудение. Все это давило, наводило еще большую скуку. Он часто путал этажи в своем общежитии, на балконах бывать не любил, становилось неловко глядеть на людей сверху, и часто думал про себя: «Неужели не хватает на земле места, ну строили бы хоть в два, три этажа. Но зачем девять?»
Ни в техникуме, ни дома с отцом и матерью мыслями своими он не делился. Но с каждым днем все больше чувствовал, что куда-то несет его совсем не в ту сторону, что с ним делают совеем не то. Преподаватели и мать с отцом — будто бы все уже давно решили, как ему жить, не спрашивая его, уверенные в себе. И за это Мишка затаил в себе обиду на всех взрослых, за их своеволие распоряжаться чужой судьбой.
Кончилось все тем, что он из техникума ушел. Сам, ни с кем не посоветовавшись (все равно выгонят — решил про себя). И ушел в самое неподходящее время.
Была зима, декабрь, скучные подслеповатые дни. Уже полтехникума перемогалось, болел гриппом и Мишка, чего с ним раньше никогда не бывало. Будто в бреду он собирался домой. И целый день шагал от последней автобусной остановки по пустынному заснеженному большаку. Еды с собой почти никакой не взял, старый домашний чемодан оттягивал руки, перед глазами плыло, а впереди необозримо белели безжизненные поля. Мишка совсем выбился из сил: дорогу замело напрочь, а болезнь, видимо, все усиливалась. К вечеру едва дотащился до леса. Но это был уже свой лес, куда ходили с отцом за шишками. Сколько раз вспоминал его Мишка в городе. И как только дошел, привалился к широкому шершавому стволу сосны и забылся. Так хорошо было. Сосна глухо шумела, иногда стряхивала на Мишку мягкие комки снега, а он сидел и улыбался как блаженный в горячечном полубреду. Стало как-то невесомо легко, будто и не бывало города, техникума. Он не думал о предстоящей ночи: знал, что доберется, пусть ползком (чемодан можно оставить в лесу, никто не тронет). Домой и тянуло, но и боязно было. Что сказать отцу с матерью? И лучшим местом показался сейчас лес: тут можно обдумать все. Мишка наломал сухих сучьев, разжег старой газетой костер и, сев на чемодан, стал греться. Ах, как по-родному трещали сучья, как удивительно пахло дымом! В чемодане была домашняя кружка и пачка сахару. И он решил, как делают охотники, вскипятить чай. Сидел, подкладывал в кружку снег, сахар и помешивал сухим сучочком. А потом пил и пил. Он выпил подряд три кружки сладкой воды, пропотел и забылся коротким сном, сидя на чемодане перед догорающим костром. Спал, потеряв ощущение времени, но удивительно сладко, облегчающе. Может, и сидел-то недолго, но в лесу стало уже смеркаться. Он подхватил чемодан и двинулся дальше. Шел и все дивился: болезни вроде бы уже не было. Была какая-то непонятная легкость и в душе и в теле. И он боялся остановиться, чтобы не потерять всего этого.
К дому подходил в густых декабрьских сумерках. И даже рад был этому: никто не встретит, ни о чем не спросит. По деревне уже горели огни. Со знакомым до боли скрипом открыл он дверь родного дома. Боялся встречи с матерью, чтобы не напугать ее, но она сама