ДЕРЕВНЯ И ГОРОД
Когда в деревне голодали —и в городе недоедали.
Но все ж супец пустой в столовойне столь заправлен был бедой,как щи с крапивой,хлеб с половой,с корой,а также с лебедой.
За городской чертой кончалисьбольница, карточка, талон,и мир села сидел, отчаясь,с пустым горшком, с пустым столом,пустым амбаром и овином,со взором, скорбным и пустым,отцом оставленный и сыноми духом брошенный святым.
Там смерть была наверняка,а в городе — а вдруг устроюсь!Из каждого товарнякассыпались слабость, хворость, робость.
И в нашей школе городскойкрестьянские сидели дети,с сосредоточенной тоскойсмотревшие на все на свете.Сидели в тихом забытье,не бегали по переменками в городском своем житьевсе думали о деревенском.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
Страдания людей и лошадей,мучения столиц и деревушекокончились. Умолкли ревы пушек.Сталь жаркая, надолго холодей!
В тот день, когда окончилась война,а я тот день запомнил поминутно,торжественно, официально, нуднозвенела комариная струна.
В начале мая редкостен комар,а может, в Альпах правила иные,а может, прежде сильные, стальныегасили струны этой песни жар.
Но вслед за комаром луна взошла,и тонкий, нежный звук ее восходаотчетливо прослышала пехотаи тотчас потряслась: «Ну и дела!»
Да этак мы дождемся петуха,собачий лай услышим и мычаньекоров и даже, наконец, молчанье,что предварит явление стиха!
И вот действительно петух запел,глашатай утра, голосистый петел,пес забрехал,и вслед за ними,светели звонок, словно колос,стих поспел.
«Оказывается, война…»
Оказывается, войнане завершается победой.В ночах вдовы, солдатки бедной,ночь напролет идет она.
Лишь победитель победил,а овдовевшая вдовеет,и в ночь ее морозно веетодна из тысячи могил.
А побежденный побежден,но отстрадал за пораженья,восстановил он разрушенья,и вновь — непобежденный он.
Теперь ни валко и ни шаткоидут вперед его дела.Солдатская вдова, солдаткавторого мужа не нашла.
НЕ ЗА СЕБЯ ПРОШУ
Седой и толстый. Толстый и седой.Когда-то юный. Бывший молодой,а ныне — зрелый и полупочтенный,с какой-то важностью, почти потешной,неряшлив, суетлив и краснолиц,штаны подтягивая рукою,какому-то из важных лицопять и снова не дает покоя.
В усы седые тщательно сопя,он говорит: «Прошу не за себя!»
А собеседник мой, который тоженеряшлив, краснолиц, и толст, и сед,застенчиво до нервной дрожиторопится в посольство на обед.
— Ну что он снова пристает опять?Что клянчит? Ну, ни совести, ни чести!
Назад тому лет тридцать, тридцать пятьони, как пишут, начинали вместе.
Давно начало кончилось. Давноконец дошел до полного расцвета.— И как ему не надоест все это?И как ему не станет все равно?
На солнце им обоим тяжело —отказываться так же, как стараться,а то, что было, то давно прошло —все то, что было, если разобраться.
ПЕРЕМЕНА СУДЬБЫ
Товарищи и начальникине уважали его,но это его не печалило.— Ништо, — говорил, — ничего!Ништо! — говорил. — Обойдется.Всему свой день, свой час.Еще у вас найдетсяи уваженье для нас.
И вот под самую старостьнезнаемо почемууваженье досталось —целый кусок ему.Он проходит по улицесквозь вечернюю тьму.Все кланяются, кланяются,кланяются ему.
И все недоразумениявыяснились, утряслись,и все прекрасного мненияо том, как он прожил жизнь.Бывшие недоброжелатели,забывши неправый суд,словно друзья и приятели,руки ему трясут.
«Нахал, шарлатан, горлопан…»
Нахал, шарлатан, горлопан,наш микрорайонный Печорин,шагающий по головам,наедине был печален.
Я долго его наблюдал,когда на него не глядели.Господь ему счастья не дал,действительно, в самом деле.
Тяжелой печали печатьуста его начала старить,как будто привыкли молчать,а не балагурить, гутарить.
Но только из-за угладевчонка засеменила,всю гордость с лица согналаи пошлостью заменила.
«Щенок, отведавший пинка…»
Щенок, отведавший пинка,уклончиво и вяло лает,но смолкнуть все же не желает.Как жалко мне того щенка.
Как был задорен! Как бежална цепке впереди прогресса.Как радостно, для интереса,но без корысти он визжал.
А все же молодость верней,милей задиристость и резвость,чем принудительная трезвостьантабус принявших парней.
Не пожелаю никомутого, что им легло на плечи.Войну, тюрьму или сумуперенести куда полегче.
ПОНИМАНИЕ СЛАВЫ
В Эдинбурге — столичкеШотландского королевства —я прочел на табличке,натертой до блеска:«Не забудьте о Джеке,скамейку дубовую этув девятнадцатом векемуниципалитетуподарившем,так же, как четыре другие,и почившемв Индии от ностальгии».
Лет сто тридцать скамьядожидалась, в надежде и вере,что прочту это я,отдыхая тихонечко в сквере.Лет сто тридцать табличкунатирали до блеска.Благодарна столичкаШотландского королевства!
Это — вечная слава.А то, что недорого стоит,пусть волнует нас слабои вовсе не беспокоит.Стивенсон, здесь стоящий,Вальтер Скотт, здесь стоящий,удостоились вящей,но не более настоящей.Их романы забудут.Не часто и ныне читают.На скамейке же будут отдыхать,как сейчас отдыхают.
Ну и Джек! Он допер,разорившись едва ли,чтоб с тех пор до сих порвспоминали его на бульваре.Это ж надо иметьпонимание славы немало,чтоб бульварная медьваше имя навек сохранялаи чтоб им упивалсявсякий, кто на скамейку садился!
Ну и Джек! Не прорвалсяк славе, так просочился.
МЫ В ЭДИНБУРГЕ
Стюард в шотландском ресторанеглядит с приличных расстояний:— Им снова не хватает хлеба,им снова принести воды.О небо, до чего нелепы,хоть симпатичны, не горды.
Он, заработавший в неделюна пять рубашек, клуба член,он — прихожанин, джентльмен,глядит:— Глаза бы не глядели,поля они готовы съесть,моря они готовы выпить. —Но что-то в них такое есть,что во всю жизнь ему не выжить.
И призадумался стюард,как в том же городе шотландскомкороль задумался Стюартперед судьбы зловещей лаской,задумался и понимаети, как ни нелегки труды,хлеба́ немедля вынимаети, главное, несет воды.
ТЕМП