«Как залп шампанского, сирень…»
Как залп шампанского, сирень,шипя и пенясь, за заборыперелилась. Весенний деньв души распахнутые створы
нахлынул гомоном берёзи щебетом, и стрекотаньем,жужжаньем сытым вёртких ос,слепящим синевы сияньем.
Средь наших сумрачных равнин,где дождь и хмарь, и снег полгода,как царский дар, втройне ценихмельное пиршество природы.
И жизнью попирая смерть,весна в купели нас омоет,чтоб вновь любить и молодетьс весёлой майскою землёю.
Любовь
Вновь уста с устами слиты,и любовное питьёпоцелуями испито.Нега. Нежность. Забытьё.
Это головокруженье,всполох счастья, жар и хлад,безнадёжность и сомненья,ожиданье — рай и ад.
Полнится души криница.Только верить. Только ждать.И в любимом раствориться —без остатка всё отдать.
Медуница
Сладко пахнет медуница.Одурманены уста.Лета пряные страницыВетерок перелистал.
В золотистую поляну,Словно в омут, упаду,Где отравою медвянойПерехватывает дух.
Под жужжанье пчёл неспешных,Под мохнатый гул шмелей,Треск кузнечиков прилежныхЗной всё гуще, тяжелей.
Дня ленивое теченьеДлит июльская волшба.И до головокруженья —Губ горячих ворожба.
Брага неги богоданнойВ каждой клетке разлита.И загадка мирозданьяТак понятна и проста.
И дрожит, искрит, дробитсяСквозь ресницы солнца луч.То ли снится, то ли длитсяОдурь… Запах… Поцелуй…
Сон о Венеции
Мне снился лев с раскрытой книгой,Канала плавный поворот,Дворцы в колеблющихся бликахНа стенах отражённых вод.
И мне приветственно кивалиФигуры в масках и плащах.Струилась розовая Фрари[1]В жемчужно-лунных облаках…
И тень опального поэтаИз дальней северной страныСкользила в лабиринтах светаВ пределы вечной тишины.
И день, и ночь — здесь всё смешалось,Сплелись в таинственный клубокИ жизнь, и смерть, и блуд, и шалость,Любовь и гений, дьявол, Бог.
И ка́мней гулких не касаясь,У сновиденья на рукахПарю, в каналах отражаясь —Венецианских зеркалах,
Где мреет тусклый, серебристый,И призрачно-неверный свет,И исчезающий, и мглистый…Сольюсь с ним — и сойду на нет…
Спит голубиная столица.На древней башне бой часов,И стрелок их седые спицыВращают жизни колесо.
Олег Солдатов
Дневник писателя, или Как стать маньяком
(Окончание)
На юбилее «Наших сетей» в мраморном зале академии собралось человек двадцать. Сначала поэты читали по бумажкам свои стихи, потом так же нудно читали свои рассказы прозаики. Как обычно бывает, разгорелся спор о том, что же выше — поэзия или проза? И как обычно чуть не дошло до драки. Прозаики кивали на Льва Толстого, поэты на божественное вдохновение. Для примирения устремились к накрытым столам с вином и закусками. Страсти поутихли, на лица литераторов постепенно снизошла благодать.
— Я ничего не хочу! — доказывал высокий белоглавый литератор маленькой поэтессе, смотрящей на него снизу вверх, как лилипут на останкинскую телебашню. — Раньше я чего-то хотел… Мечтал… Добивался! А сейчас — ничего. Я мечтал иметь свой разворот в Литературке. Весь разворот — только я. И вот, когда я его получил, я уже не хотел этого. Меня это не греет. Мне это не нужно. Я к этому равнодушен…
Литераторы помоложе, закусывая в сторонке, вели революционные беседы на окололитературные темы.
— Все следует поменять! — доказывал белозубый кавказец журналист Цимбаладзе маленькому сучковатому и беззубому литератору Чернопоромову. — Все, решительно и кардинально! Им уже ничего не нужно! У них все есть. Главное для них, это не потерять завоеванные места. На литературу им плевать! Никому, кто бы мог их потеснить, они и вздохнуть не дадут. Они его удавят! Удавят! (Ему понравилось это слово, и он повторил его еще раз.) Удавят!..
Сучковатый Чернопоромов кивал лысоватой головой, хитро щурился, мол, меня не удавишь, я сам кого хошь, — и соглашался, приговаривая:
— Непременно… непременно…
Один осоловелый литератор что-то говорил быстро и тихо себе под нос, стараясь при этом приблизить свои губы к моим словно собирался поцеловать.
— Ты Оран-Гутангина читал? — пробубнил он заплетающимся языком.
— Нет, — я решительно пресекал его попытки прислониться ко мне вплотную. — Мне больше нравится Достоевский.
— Ну, это одно и то же, — доверительно сообщил он. — Ты вообще, что пишешь?
— Все пишу, — сказал я, мечтая отвязаться.
— Ну, принеси… я почитаю, — пробубнил он и сунул мне визитную карточку.
Осоловелый любитель поцелуев оказался редактором «Родного писателя» Лялиным. Я показал ему свои новые стихи, и он их напечатал.
Это была моя первая бумажная публикация. Купив десяток экземпляров, я подарил одну из них Пророкову.
— А денег он тебе заплатил? — прищурился он.
— Нет. А что должен был?
— Конечно! Как же, публикация ведь… Они ж газету эту продают, следовательно, гонорар должен быть.
— Да бог с ним, что там за деньги…
— Нет, не скажи. Тут дело в принципе… Я с ним поговорю. Пусть платит, — пообещал Пророков.
Лялин напечатал еще один мой стишок, после чего объявил:
— С тебя бутылка.
— Хорошо, — опешил я. — Будет.
На последние деньги я купил ему бутылку элитной водки, но моих стихов он больше не печатал и мне не звонил.
Позже я слышал, что его умертвил-таки зеленый змей в каком-то поезде в летний зной в купейной тесноте и пьяном удушье…
Как-то раз я угодил к писателям-юмористам. Собирались они в правлении союза драматургов в Ордынском тупике. Тем днем случился конкурс юмора на медицинскую тему. Любой желающий мог предлагать свои вирши. Всего подали двадцать шесть заявок. «Да это еще на час! — взволновались юмористы. — Так никогда не начнем!» Что именно они стремились начать, разъяснилось позже. Во время оглашения комедийных шедевров, снежно-седой председатель клуба раскачивался, словно старое высохшее дерево в бурю, взмахивал длинными суковатыми руками и негодовал: «Ну нельзя же так, господа! Это же все десятилетней давности! Господа! Я все понимаю, но так нельзя!» Юмористы были сплошь людьми пожилыми и старше среднего, поэтому основой их творений служили различные болезни, среди которых доминировали простатит и геморрой. Каким-то боком туда затесался и хламидиоз. В зале присутствовали дамы. В конце концов, после яростных споров победило стихотворение про анализы…
Наконец объявили перерыв, по длинному широкому столу растащили кипу старых газет. «Читать будут», — решил я. Но не тут-то было. Литераторы нервически оживились. Из припрятанных под столами целлофановых пакетов извлекались водка, пиво, вина и портвейны, следом из сокровенных глубин появились всевозможные закуски от воблы и одесской колбасы до домашних солений и маринованных помидоров. К концу приготовлений, на столе перед каждым литератором стояла бутылка, а то и не одна, и каждый сам налил себе в свой собственный стакан. Пили молча. Один болезненного вида юморист громко рассказал пошлый анекдот и был осмеян за неправильное произношение иностранного слова, в котором и должен был заключаться юмор. Другой оригинал принялся жонглировать апельсинами, затем конфетами, колбасой и всем, чем в него кидали подгулявшие писателя. При этом он ловко хватал предметы на лету и требовал непременно еще вина. Сухой щетинистый старичок притирался к своей соседке за столом, пожилой девице лет сорока. Та жеманно дергала плечиком и просила:
— Не пейте больше… Вас стошнит…
— Стошнить — не стошнит, — с достоинством отвечал старичок, бравируя знанием литературы, — а сблевать — непременно сблюю.
Одна бутылка опрокинулась, водка залила газету.
«А для кого-то эта газета — доказательство исключительности, свидетельство славы», — подумал я с тоской.