class="p1">— Я даже вам и на глаза, дядя Петя, никогда не буду попадаться. Так что спите, спите на здоровье, дядя Петя! Спите, ни о чем не думайте, это лучшее, что можно придумать. А своему старику я строго-настрого накажу, чтобы он с вами никаких разговоров больше обо мне не вел. Никогда! Вот и все.
Какая уж там спокойная ночь! Да разве она могла быть? Давно уже Корнилов за собою замечал: не стало хватать ему мыслей и даже мыслишек для всего узнанного, увиденного, услышанного...
А тут еще и Никанор Евдокимович по бесконечной своей доброте подбросил ему мыслишку о космосе, подкрепил его собственные соображения по поводу конца света, утешил: все идет и обязательно придет к тому, с чего началось, к пространству и времени, а эпизод, называемый жизнью, произошел ни к чему, так как человек ни на пространство, ни на время никакого влияния не оказал и оказать не может... И зачем? И к чему Корнилову единомышленники в этом вопросе? Ни к чему, наоборот, он ищет сильных оппонентов и противников! К тому же разве это мысль? С точки зрения жизни, так себе мыслишка, сплетня, и ничего больше.
И не спалось, не лежалось, не сиделось, не думалось нынче ни о чем, кроме того, что, может быть, у Корнилова Петра Николаевича-Васильевича и всегда-то жизнь была бесконечно нелепая, с единственной целью доказать ему: нет, не хватит у него для собственной жизни собственной мысли, не может хватить, не может быть у его мысли столько сил, чтобы хватило ее на все, на все пережитые события! Не может! «Ночь... темь...» Ну и так далее.
И голова у Корнилова трещала, болело левое плечо, а в левом глазу ныло. Сердце покалывало. Еще где-то щемило...
К тому же не давали покоя оба Корнилова – и Корнилов, зампред КИСа, и неизвестный ему Корнилов, бывший когда-то комендантом города Улагана, судя по всему, большой подлец.
А что если он все еще жив, тот Корнилов-комендант? А ты носишь его подлое имя? А он твое, не очень подлое? А что если он давным-давно мертв, тот комендант, но где-то в каких-то папках, в каких-то «делах» все его грехи, преступления и подлости переписаны на другого, на живого Корнилова? Если именно так и случилось?
Решил припугнуть всех Корниловых и стал шептать: «Ночь... темь... река...» Стал вспоминать самое страшное, что когда-то ему пришлось пережить: войну вспомнил, «Книгу ужасов», драку нижних и верхних веревочников. Нет, не страшно, а просто так. Никак. Какой же, в самом деле, должен быть страх, если и это не страшно? Поехать, что ли, в город Аул, выкопать там из-под земли «Книгу ужасов», прочесть ее, а тогда и ужаснуться?
Кто бы это мог Корнилову помочь, разрешить его сомнения? Утвердиться в том, что мысль вечна и вечно могущественная?
Может быть, Бернард Шоу и Анатоль Франс, когда-то любимые Корниловым, умные, умнейшие писатели, им ведь и карты в руки?!
Куда там, младенцы и младенцы! Сообразить, что мысль создала человека, но она же его и погубит, ну, хотя бы тем, что навсегда оставит его, что она может вся изойтись, исчерпаться до конца, нет, не сообразят!
А может быть, все это от одиночества? Оттого, что его, Корнилова, слишком много окружает людей и каждый врывается со своей жизнью к нему, одинокому человеку! Дескать: «Ага, ага, одинок! Ну так вот тебе наше общение!» Витюлино общение, князя Ухтомского общение, Второго Краевого совещания работников плановых органов общение и так далее, и тому подобное.
«А что если так? Что именно он, Корнилов Петр Васильевич-Николаевич, и есть тот первый человек, которого навсегда покинет мысль? Он первый, он пионер, а там, глядишь, будет второй, третий, миллионный, до самого последнего, заключительного?»
А что если: «Да у тебя и не было никогда ни одной сколько-нибудь стоящей мысли и не могло быть! Что ты убиваешься-то, будто что-то такое потерял? Тебе и терять-то было нечего!»
И почему это его, натурфилософа, природоведа, не поддержит в трудный час природа, он ведь так много и хорошо о ней думал, такие возлагал на нее надежды? А нынче хотя бы какой-нибудь пейзаж успокоительный ему представился, песчаный или скалистый берег спокойного-спокойного и красивого-красивого моря?! Река какая-нибудь тихая, с таким движением воды, которое напоминает движение души. Какая-нибудь букашка-таракашка, взобравшаяся к тебе на руку и с радостным достоинством расправляющая здесь свои крылышки, любуясь ими. Птичка какая-нибудь, которая, сидя на ветке, одним глазком внимательно посматривает на тебя, а сама поет-поет, заливается, справедливо полагая, что ты не намерен ей помешать, что она имеет право петь, что она и создана для пения, это ее жизнь.
Все отказались нынче от Корнилова, забыли о нем, не хотят сколько-нибудь отчетливо явиться в его воображении и в памяти. Он о них мечтает, он их знает, но они-то во всей своей отчетливости все равно к нему не являются.
Впрочем, пейзаж все-таки перед ним ненадолго возник зримо и ощутимо. Это был дачный пейзаж, хорошо ему знакомый: бор по левому берегу речки Еловки, высокие стройные сосны... Очень похожие одна на другую, они и шумели при ветре в один голос, и запах издавали в солнечные дни одинаковый, и одеты были в один цвет, в одинаковую кору, а чем они друг от друга отличались, сказать трудно, невозможно на человеческом языке, который эти различия выразить не может. Глазами-то различия замечаешь, так что и двух совершенно одинаковых сосен не сыщешь, а сказать и объяснить, почему они разные, нет, нельзя.
В этом был тот идеальный порядок природы, который недоступен человеку... Человек мог в этот порядок войти, погрузиться в него, просветлеть в нем душою, мог освободиться здесь от многих лишних мыслей и забот, но до конца постигнуть закон, порядок и гармонию природы ему природой же не было дано.
Человек если и достигал в чем-то совершенства, в чем-то внешнем или в мыслях каких-то, так повториться это совершенство в других людях уже не может! Никогда!
«Но я-то ведь всегда был близок к природе, очень близок, вот и теперь я занимаюсь изучением природных ресурсов Сибири!» – думал Корнилов.
Но, должно быть, природа и природные ресурсы – это совсем-совсем разные вещи. И понятия!
А если все-таки попытаться успокоить себя: «Подумаешь, трагедия, потерялась мысль! А может, это к лучшему: баба с возу, коню легче?!» Нет, не подходит! Полнейший идеализм, ничуть