Стояла хорошая погода, и Жовлен придерживался мнения не пускать в дом интригана такого сорта.
Расчет Жовлена был верен. Ла-Флеш принес печать, которую он увидел в руках маленькой Пилар, он хотел также раскрыть тайну рождения Марио и убийства Флоримона господином де Виллареалем.
Ему дали выговориться, а когда он закончил, его выпроводили, дав ему экю за труд, который он совершил, чтобы принести печать, но сделали вид, что ничего не поняли в его истории, не поверили ему и сочли, что очень плохо, что он позволил обвинить господина де Виллареаля, против которого в действительности нет другого доказательства, кроме как волнения и восклицаний мавританки, когда она подумала, что узнала его в вересковых зарослях Шампилье.
В этом маркиз по совету Люсилио действовал мудро. В случае, если бы он принял обвинение, Ла-Флеш был вполне способен предупредить испанца, с тем чтобы извлечь из этого двойную выгоду.
Ла-Флеш, сильно недовольный своим фиаско, удалился, повесив голову, а когда он шел вдоль наружной стены сада Галатеи, он услышал, что его зовет нежный голос.
Это был Марио, которого маркиз не хотел допускать к этой беседе, желая, чтобы все отношения между его наследником и цыганом были прерваны безвозвратно. Мальчик не думал ослушаться его, но поскольку ему ничего не объяснили, он проскользнул в лабиринт и подле маленькой бойницы, выходившей в сторону деревни, подстерегал уходящего цыгана.
— Кто меня зовет? — спросил тот, оглядываясь.
— Это я, — сказал Марио. — Я хочу, чтобы ты сообщил мне новости о Пилар.
— И что ты мне дашь за это?
— Я ничего не могу тебе дать, у меня ничего нет!
— Глупец! Укради что-нибудь!
— Нет, никогда. Так ты ответишь мне?
— В свое время, сначала ты мне ответь. Что ты делаешь в этом замке?
— Играю.
— Ах, ты не хочешь говорить? Прекрасно. Прощай!
— Но ты не сказал мне, где Пилар?
— Она умерла, — грубо ответил цыган и удалился, насвистывая.
Марио напрасно звал его. Когда цыган ушел и уже больше не были слышны его шаги, мальчик убежал в лабиринт, пытаясь внушить себе, что Ла-Флеш посмеялся над ним. Но мысль о смерти его маленькой подруги страшно возвышалась в его живом воображении.
— Она говорила, что Ла-Флеш бьет ее, — размышлял он, — но я не верил этому. При нас он не бил ее. Но, возможно, она говорила правду; может, когда он ее бил, то и убил.
И думая об этом, мальчик лил слезы. Пилар не была столь приятной особой, но в добром Марио уже было нечто от Буа-Доре, он был чрезвычайно расположен к состраданию, к тому же аббат Анжорран воспитал в нем отвращение к насилию и жестокости. Но он скрыл слезы, боясь огорчить своего дядю, которого он уже страстно любил.
Д'Альвимар наконец вышел из своей комнаты.
Полученный отдых, прекрасное заходящее солнце, радостное пение дроздов прогнали мрачные предчувствия, осаждавшие его несколько дней.
Одетый и надушенный, он отправился к маркизу и поблагодарил его за участие, которое он проявил, и заботу, которой он был окружен. Буа-Доре не мог решиться обвинить в душе этого человека еще такого молодого, со столь изящной осанкой, с лицом, которое привычная грусть делала поистине интересным. Но когда они направились за стол ужинать, увидев Люсилио, бывшего там, как обычно, чтобы музицировать, Буа-Доре вспомнил об их уговоре и резюмировал то, что он называл «механизм осады», чтобы грозно штурмовать совесть своего гостя.
Он много воевал и пережил много опасных приключений, чтобы уметь сохранять манеру держать себя и выражение лица, не испытывая нужды, как Адамас, делать предварительную подготовку перед зеркалом. Хотя он уже долгое время жил спокойно, чтобы не вынуждать себя больше отступать от своего природного благодушия, он был слишком человеком своего времени, чтобы уметь говорить на свое усмотрение в случае надобности двадцать раз на дню:
«Да здравствует король! Да здравствует Лига!»
Чудесное музицирование немого избавляло д'Альвимара поддерживать банальный разговор, который казался ему затянувшимся.
Эта музыка, которая раньше могла настраивать его на спокойствие, в котором он нуждался, вызывала на сей раз у д'Альвимара лихорадочное возбуждение.
Он решительно возненавидел Люсилио. Он знал его имя, вырвавшееся при нем у маркиза, и после этого разоблачения господин Пулен, который был весьма в курсе современных ересей, догадался почти с уверенностью, что Жовлен было вольным толкованием Джовеллино. Обстоятельство, при которых он стал калекой, укрепляли его в этом подозрении, и он уже заботился о способе убедиться в этом и вызвать на него какое-нибудь новое гонение.
Д'Альвимар охотно бы ему в этом посодействовал, если бы не был вынужден некоторое время держаться в стороне, и бедный философ был ему все более антипатичен. Его прекрасная музыка, которой он был очарован в первый день, казалась ему теперь нестерпимой бравадой.
После ужина маркиз предложил ему партию в шахматы в будуаре своей гостиной.
— С большой охотой, — ответил он, — но при условии, что там не будет музыки. Я не могу играть при этом отвлечении.
— И я тоже, разумеется, — сказал маркиз. — Уберите ваш сладкоголосый инструмент в футляр, мой славный мэтр Жовлен, и идите смотреть спокойную битву. Я знаю, что вы принимаете участие в хорошо разыгранной партии.
Они прошли в будуар и нашли там великолепную шахматную доску из хрусталя, вмонтированную в золото, превосходные кресла и много зажженных свечей.
Д'Альвимар еще не был в этой маленькой комнате, одной из самых роскошных в большом доме, он бросил рассеянный и быстрый взгляд на безделушки, которыми она была заполнена, затем уселся, и игра началась.
Глава двадцать седьмая
Маркиз, очень спокойный и учтивый, казался полностью поглощенным игрой.
Стоя позади него, Люсилио мог наблюдать малейшее движение, малейшее изменение выражение лица испанца, хорошо освещенного свечами.
Д'Альвимар играл довольно находчиво и решительно.
Буа-Доре, более медлительный, долго раздумывал над следующим ходом, в это время испанец нетерпеливо рассматривал окружающие предметы. Его взгляд естественно неоднократно возвращался к этажерке, располагавшейся слева от него и совсем рядом с ним около стены. Мало-помалу предмет более всего рассматриваемый среди безделушек, размещенных на этой маленькой этажерке, привлек и сосредоточил на себе его внимание, и Люсилио заметил у него ироническую усмешку и досаду всякий раз, когда его взгляд останавливался на этом предмете.
Это был нож, обнаженный и блестящий, помещенный на черную бархатную подушечку с золотой бахромой и накрытый стеклянным колпаком.