Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вышла Матреша. Упало у Ваньки сердце.
— Нейдет, — грустно проговорила девочка, подойдя к нему.
— О-о! Что нейдет?.. — тихо, испуганно спросил Ванька.
— Бат, не забыл он здесь ничего, и я не забыла у него.
— Так и сказала?
— Так и сказала.
— Ой, Матреша, что ж это она со мной сделала?! — жалобно, почувствовав какую-то боль, проговорил Ванька. Он сел на скамью, закрыл лицо руками и тихо, пискливо, как ребенок, заплакал. Матреша смущенно, в упор смотрела на него. Ванька плакал, раскачивая из стороны в сторону головой.
Какая-то не то жалость, не то злость разобрала Матрешу. Она заговорила быстро, глотая слова:
— Он ей все гостинцы носит, на базар ходили, себе кушак красный купил… надел, идет…
Так и встал перед Ванькой нарядный, довольный Амплий… Не его больше Варюша!
— Э-э! — рявкнул он нечеловеческим голосом и зарыдал. Изо рта его вылетали пузыри, лицо надулось и покраснело, ему было больно, что Варюша не его, что тюрьма сгубила его, что все опостылело ему.
К Ваньке подошел товарищ его Андрей.
— Не робь, парень, — тихо проговорил он, подсаживаясь к Ваньке, — дай срок, Егоркина мерина слижем, так закутим, люли малина!
Точно ножом по сердцу резнуло Ваньку.
— Постылая жизнь, — вскипел он, так и замер. — Красть да по тюрьмам валяться?! А они здесь миловаться за его здоровье станут, чай-сахар распивать… Врешь, не будет!!. — заревел он диким голосом, и все закипело в нем и загорелось, и, вскочив, вытянув шею, он уставился налившимися глазами в подъезд.
На другой день утром весть разнеслась по заводу: на одном из дворов завода нашли уже застывшее тело Амплия. На перекладине своих дверей висел Ванька Каин, синий, с широко раскрытыми, выпяченными глазами, точно вдруг увидел что-то страшное, да так и застыл…
— Берегись, девка, — пропела Офросиньюшка, ключница, Варюше. — Парень-то письмо оставил.
Екнуло сердце Варюши: долго ли подлецу погубить девушку. Шутка сказать, висельник помянет в записке.
— Еще что? — ответила скрепя сердце Варюша. — Кто что Делать надумает, а на человека валят?
— Никто не валит, говорю только.
— Айда, письмо Ванькино принесли!
И вся дворня побежала к конторе. Только Варюша не пошла.
— Оправдалась, — разочарованно крикнула ключница Варюше, возвращаясь с остальными. — Только и написал, что погубил свою да Амплиеву душу… Напугалась?
— Как не напугаться, — вздохнула стряпка, — долго ли на девку конфуз положить.
— Храни господь, — ответила равнодушно ключница.
«Храни господь, — а сама первая», — подумала Варюша, неся барыне воду.
Точно камень с души свалился у Варюши. То было ругала Ваньку, а тут жаль стало: перекрестилась, вздохнула и прошептала: «Прости, господи, несчастную душу!»
В школе все говорили о Ванькиной и Амплия смерти. Так же играло солнце, такое же утро было, как некогда, когда Ваньку поставили к доске, только вместо Ваньки у доски стоял Пимка, да учитель точно высох и еще длиннее стали его ноги.
— Такой же будешь, — проговорил учитель, ставя Пимку к доске, — как и Ванька.
Попал в цель учитель. Пимка сразу притих и потянулся тоскливо глазами за золотыми нитями ярких лучей, так весело, так беззаботно игравших в полированной поверхности шкафа.
Новые события скоро заставили забыть на заводе и о Ваньке и об Амплии. Владелец завода назначил комиссию для выяснения интересного вопроса: почему производства его завода почти перестали давать доход?
Комиссия работала долго и много и потрудилась недаром.
Открылись очень интересные вещи…
Ох, уж эти статистики! Недаром сердце Николая Евграфовича, всегда такого невозмутимого, так неприятно замирало каждый раз, когда он проходил чрез комнаты, где они усердно занимались. И что только ни собирали эти статистики, и откуда только ни вылавливали, что им надо было. Тайную продажу железа и ту раскопали. И не только раскопали, но и высчитали с точностью до пуда, сколько каждый год кралось этого железа, и все это вырисовали в графиках. Красивы были эти графики. График железа краденого, график разбоев, убийств, график конокрадства, график пьянства и много всяких других. Что-то чуялось в воздухе. Смутный говор шел по заводу.
Варюша со страхом заглянула в таинственные графики, оставленные на столе: посмотрела на красные, черные черточки, на кривые черточки то вниз идущие, то вверх опять, — всё выше да выше…
— Очень, очень интересно, — любопытствовал сосед-помещик. — Ну и как же, например, вы определили количество ворованного железа?
— Затрата труда на пуд определена, цены взяты существовавшие, — разность, следовательно, действительной стоимости и того, во что обходится заводу, и будет цена краденого железа. Деля на стоимость пуда, получим количество пудов украденного железа.
— И кресчендо идет?
— Все графики кресчендо, кроме графика доходности. Лет пятнадцать тому назад началось было некоторое понижение, но потом опять пошло кверху. Одно воровство железа на двадцать восемь процентов увеличилось.
— К каким же мерам думает прийти комиссия для подъема доходности?
— Да, изволите ли видеть, хоть взять воровство железа. Здесь производительная деятельность возможна только с помощью все того же местного населения: не стражу же нанимать. Следовательно ясно, что прежде всего необходим нравственный подъем этого населения. Школа, не та, конечно, которую организовал усердный Николай Евграфович. Не школа, думающая о том, как бы отвратить вред, угадав и выдернув негодяя вовремя, — это дело полиции, — а школа творческая, созидательная, думающая о том, что без умных, талантливых работников — дело станет… Как оно и стало, — закончил статистик.
— Ну, возлагать все упования на школу, — усмехнулся помещик, — тоже, кажется, вряд ли будет основательным…
— Если школа и приведет к большим требованиям рабочего, то и даст он больше. А теперь никаких требований, правда, нет, зато ничего и не дает завод. Следовательно крах уже есть, а нравственное растление является еще премией за систему.
На ходу*
Жара невыносимая. Точно огнем жжет, будто стоишь, охваченный со всех сторон пожаром и напрасно жадно ловишь живую струйку.
Нет сил бороться. Все сдалось: последняя тучка сбежала с побледневшего неба, последний листик свернулся и осел, обессиленный палящим жаром.
Полдень.
Горсть моих рабочих вяло оставляет работу.
Привал в татарской деревне, тут же на улице, в тени густой березы.
На чистой лужайке мечеть, разбитое стекло в высоком окне мечети, стройный минарет с тонким острием и полумесяцем наверху.
Все застыло и спит в неподвижном воздухе, и сам не то спишь, не то замер и ощущаешь предстоящую неподвижность вечности.
Вид минарета будит в сонной фантазии воспоминания о далеком юге, о царстве ислама, минаретов, заунывных призывов с них в часы тихой, безмолвной южной ночи. Вспоминается вопль наболевшей души Тартарена из Тараскона: «Али-алла! А Магомет старый плут! И весь Восток, и все львы его, и девы Востока не стоят ослиного уха!»
В мечеть тихо и торжественно потянулась толпа правоверных на молитву: праздник какой-то. Они идут мимо меня в белых намотанных чалмах, в халатах и, по временам, соприкасая ладони, смотрят на них и что-то шепчут.
Вот, подпрыгивая, спешит в мечеть выходец с того света, высохший старый скелет в чалме и халате, точь-в-точь кащей бессмертный, как его рисуют, с длинной козлиной бородой.
Другой — черный, как негр, татарин с плутовскими глазами, уже успевший посидеть на корточках возле меня и сообщить мне преимущества многоженства:
— Одна баба не любит… Много баб завидуют друг дружке и стараются… Больно хороша!
И, боясь, вероятно, что я не пойму его тонкой психологии, он пояснил примером:
— Иноходец живет… один когда — худа бежит…
Подцепил пристяжка: айда, пошел!
Теперь мой негр идет чинно, смотрит на свои ладони, шепчет что-то, но в то же время нет-нет и весело покосится в мою сторону.
Еще и еще, и все прошли, и опять опустела и застыла в летнем зное улица.
Из окон изб то и дело выглядывают любопытные обитательницы гаремов. Увы! Они так же мало похожи на красавиц, как их неуклюжая обувь из толстой шерсти и их грязные платья мало похожи на клинчатый носок и полуобнаженный роскошный костюм тех красавиц гаремов, портреты которых иногда еще попадаются где-нибудь на почтовых станциях.
Нет молодых татарок. Есть дети и старухи — эти преждевременно сорванные и завядшие цветы.
А между тем у детей в большинстве прелестные выразительные лица, которые так и тянут к себе. Присядет на корточки, смотрит своими черными, как вишни, глазами: что-то мягкое, покорное, ласкающее и чистое, несмотря на их незатейливый, очень грязный и к тому же сильно пахучий костюм. И среди этих тряпок у девочек непременно браслет — медный или под бирюзу, какая-нибудь монета болтается сзади. В двенадцать — тринадцать лет уже невеста, а в двадцать — никуда не годная недоразвившаяся старуха.
- Детство Тёмы - Николай Гарин-Михайловский - Русская классическая проза
- Понял - Семен Подъячев - Русская классическая проза
- Без памяти - Вероника Фокс - Русская классическая проза
- Том 24. Письма 1895-1897 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Изнанка жизни - Надежда Лухманова - Русская классическая проза