В своем очерке «Путешествие во Францию», в котором Бабель подводил итоги своего пребывания в Париже и Марселе, который был ему особенно мил тем, что напоминал Одессу, он недоумевал по поводу того, что там, где висят таблички с надписью «не ходить» — ходят, где написано «не курить» — куря г. А затем сам себя спрашивал: «Неужели этот легкий и неуважительный народ создал искусство, недосягаемое по красоте, простоте и легкости?» и тут же добавлял: «Нужен срок, чтобы почувствовать, в чем прелесть и тайна Парижа, его народа, его прекрасной страны, разделанной с тщательностью, любовью и вкусом».
Как бы там ни было, в последний свой приезд в 11ариж он был явно растерян и чем-то подавлен. Это был уже не гот Бабель, в разговоре с которым шутки рождались сами собой. Бы и ли у него основания для мрачных предчувствий, знал и он, ч к> на него уже нацелен подлый донос — кто может на — но ответить?
Но теперь, спустя столько лет, вспоминая ею, вспоминая мои монпарнасские встречи, вспоминая его трагичес кую с удьбу, мне невольно приходят в голову ге слова, которые он вложил в уста старьевщика Гедали, владельца Житомире кой «лавки древностей», описанной в его «Конармии»: «Революция — скажем ей «да» — разве субботе можно сказать «нет»… «Да», кричу я революции, «да» кричу я ей, но она прячется и выс ылае1 вперед только стрельбу… Революция — эго хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди… Кто же скажет, г де революция и где контрреволюция… Я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. Вот, душа, кушай пожалуйста, имей от жизни свое удовольствие…». Эти слова Гедали, если таковой действительно существовал, Бабель как бы взял своим девизом, дополняя их в пьесе «Закат», в которой еще раз выведен «знаменитый» Беня Крик, ремаркой одного из действующих лиц: «Угореть от утюга может всякий, но быть хорошим человеком — это не всякий может». Это не всякий может, но Бабель, кажется, смог. Вероятно, именно эта его черта и погубила в зловещие сталинские годы одного из наиболее выдающихся советских писателей.
«Русский гофманианец»
Чаянов, Александр Васильевич… Чуть ли не полвека ни в одной из советских энциклопедий, ни в одном из справочников не было упоминаний этого имени. Между тем собрание его научных трудов переиздается теперь в Соединенных Штатах и, кажется, включает намеренно забытое «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии», наделавшее при появлении много шума и раздразнившее власть имущих.
Чаянов — агроном по образованию и теоретик кооперации
в двадцатых годах был одним из наиболее блестящих профессоров Петровско-Разумовской сельскохозяйственной академии под Москвой, жил неподалеку от того парка, который так картинно-жутко описан в «Бесах» и где произошло убийство Шато- ва.
Чаянов не был из числа тех, которые «подавали надежды». Несмотря на свою относительную молодость, он надежды, возложенные на него, уже тогда вполне оправдал.
Историки революционных лет несомненно помнят, что одним из первых показательных процессов сталинской эпохи, послужившим как бы преддверием к самому мрачному периоду русской истории, был так называемый процесс «промпартии». На скамье подсудимых рядом со старым большевиком Рамзи- ным (кстати сказать, как-то впоследствии вынырнувшим) оказалось и несколько видных ученых, которым вменялось сотрудничество с Пуанкаре, с нефтяным магнатом Детердингом, с Лоуренсом Аравийским, организовавшим какие-то заговоры в тех самых местах, из-за которых теперь идет спор между арабами и Израилем, с кем-то еще.
В качестве свидетелей к процессу был пристегнут ряд
л
специалистов по сельскому хозяйству, учеников некогда знаменитого Чупрова. Им было затем предъявлено добавочное обвинение — попытка передачи власти «кулакам» и, конечно, чая- новская «Утопия» оказалась на видном месте на столе вещественных доказательств! Хотя эти лица были привлечены только как свидетели обвинения, тем не менее, из зала суда они не вышли. Их затем судили отдельно, на сей раз при закрытых дверях. К чему был приговорен Чаянов, в точности не знаю, известно только, что после процесса все подсудимые безвозвратно исчезли, и об их судьбе ходили самые тревожные слухи.
Читатель вправе меня спросить, почему я вдруг вспомнил профессора агрономии и каким образом наши пути могли скреститься? Постараюсь объяснить. Когда-то, это было еще в начале 20-х годов, попалась в мои руки необычная книжица, помеченная пятым годом Республики (то есть 1922 годом). Носила она витиеватое заглавие: «Венедиктов, или достопамятные события моей жизни* Романтическая повесть, написанная ’’ботаником Икс“». Все в этой книжке звучало как анахронизм: сюжет, стиль, ситуации, все было как бы вне нашего мира. Но одно было несомненно — книга была написана дилетантом, обладавшим бесспорным литературным талантом.
Не зная автора, я написал о «Венедиктове» маленькую заметку, в которой, в частности, указывал, что эта повесть сродни «Русским ночам» Одоевского, а родство это весьма почтенно!
Вскоре после этого известная общественно-политическая деятельница, высланная за границу за работу в «Комитете помощи голодающим», Екатерина Дмитриевна Кускова, сказала мне, что Чаянов, который, кажется, приходился ей свойственником (что, между прочим, еще усугубило его положение во время процесса), находился в Гейдельберге в командировке и просил ее передать мне еще две свои книжечки — «Историю парикмахерской куклы» и «трагедию» из римской жизни «Обманщики». Трагедия эта, собственно, была пародией на трагедию, в которой автор глумился над читателем, но делал эго остроумно и даже «элегантно».
Отмечу попутно, что эти две книжечки, которые я считаю большой библиографической редкостью, так как тираж их был крайне невелик и, кроме того, они были частично уничтожены и держать их было небезопасно, сохранились у меня с чаяновски- ми дарственными надписями «дорогому тезке».
Вскоре Чаянов появился в Берлине, и я быстро с ним подружился. Неожиданно для меня он был не только ученым-коо- ператором, а я предполагал за этим нечто уныло-тоскливое и педантичное, но оказалось, что его любимым занятием, помимо чтения лекций, было писание фантастических повестей и собирание старинных гравюр. Он даже составил «Руководство для собирателя гравюр» и перед своим отъездом оставил мне одну копию своего труда — она до сих пор лежит у меня, хотя, думается, что теперь она мало кому нужна, ее текст уже устарел.
Так как в тех науках, которые были его специальностью, я «ни аза не смыслил», то наши долгие беседы касались преимущественно его литературных «гофманианских» упражнений, но с еще большим смаком говорил он о гравюрах, а о старых иллюстрированных изданиях с такой убедительностью, точно они лежали тут же перед его глазами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});