Сама библиотека, в черных стеллажах среди белых стен — в облике комнаты было что-то испанско-минималистское — тоже преподнесла Холлу сюрприз. Тут господствовала история и технология живописи, техника реставрации — его прежняя и теперь целиком позабытая специальность — от Витрувия и Нектария до Истлейка и Лазарева; была даже первая «Ерминия» в переводе на французский, и что уж и вовсе забавно — собрание статей самого Холла, с тремя монографиями, довольно изящно изданное, с иллюстрациями, схемами грунтовых сечений и лазерными сетками.
Холл подержал эти книги в руках с недоумением и грустью. Былое виделось ему словно сквозь толстое и пыльное стекло, он не помнил большинства своих исследований и, встречая на их страницах собственное давнее хитроумие и полемический сарказм, испытывал смутное раздражение и тоску.
Абрахамс, неизвестно с какого времени сделавшийся поклонником старинной живописи, регулярно одолевал Холла новыми изданиями и периодикой по искусствоведению, неутомимо расспрашивал с подлинным энтузиазмом дилетанта и уверял, что только работа может содействовать окончательному выздоровлению.
«Тишина, спокойствие — таких условий вам, профессор, нигде не найти. Вы можете отсюда связаться с любым хранилищем, любым музеем, с лабораторией в Стимфале, заказать анализ или синтезат, телетайп круглые сутки в вашем распоряжении. Только не забудьте, что для открытого канала вы — полковник Боуэн, мы все на Герате Боуэны — майор, капрал, рядовой...»
Но Холл не внимал увещеваниям. Им по-прежнему владела не то чтобы слабость, но некая душевная разомкнутость и сонное безразличие. Он читал, но с трудом, и смысл прочитанного воспринимался сознанием замедленно и отстранение; чаще всего, лежа в шезлонге на террасе, он бесконечно изучал ход трещин и бледно-розового орнамента на полу, или в саду разглядывал устройство травинок — сочленение листьев, черешков, узлов стеблей; смотрел на белок, но даже они утомляли его. В это время Холла заинтересовала жизнь собственного организма и все естественные отправления; с любопытством он прислушивался к перистальтике кишечника и различным органным токам. В таком полулетаргическом состоянии он провел три, четыре, семь месяцев.
В начале весны семьдесят восьмого года, когда Герат пропал в затяжных дождях, а утренняя свежесть все никак не могла расстаться с заморозками, как-то в сумерки Холл дремал в правой колоннаде с журналом на коленях, надвинув на глаза козырек кепки. Его потревожил то ли ветер, занесший под крышу холодные брызги, то ли какое-то внутреннее брожение — он поднял голову, наткнулся рукой на журнал и почти машинально приказал:
— Готлиб, света.
Киборг поставил рядом торшер, включил и снова растворился в полутьме. Холл взглянул на название — «Арт энд сайнс». Странно. Неужели Абрахамс все это читает? Холл открыл на середине. Знакомое лицо. Ботье. Когда-то такой же молодой нахал, как и Холл. Что-то он там расчистил, какую-то Византию на доске, «...при толщине многослойного грунта более 700 мкм...» Так. «...несомненно указывает на Паленсийскую школу иконописи...» Забавно, «...что подтверждается наличием штриховки короткими перекрывающимися мазками (см. фото) краской на основе свинцовых белил при полной сохранности зеленого подмалевка».
Помнится, он вскоре улегся спать и проснулся в непривычную для себя рань, часов около шести. Дождя не было, на двери и потолке лежал неясный квадрат света от окна; Холл опустил руку и прикоснулся к прохладному паркету; было тихо. Он поднялся, натянул олимпийку, направился было к выходу, вернулся, открыл шкаф — петли хрипло взвыли — взял с верхней полки фуражку — целое архитектурное сооружение со шнурами, адамовой головой и бронзовыми листьями — и вышел на колоннаду.
Небо было чистым, меж построек еще висели редеющие пряди тумана, и холод мгновенно пробрался под тонкую шерстяную ткань; Холл в задумчивости остановился, снял сандалии и зашлепал по мокрому мрамору босиком.
Внизу, в телетайпном зале, в кресле у пульта спал дежурный, аппаратура тоненько пела, подтверждая боевую готовность. Вид Холла — в фуражке, но без сапог — был, вероятно, настолько необычен, что парень проснулся и оторопело уставился на загадочного профессора-полковника. Полковник сел, пошевелил костлявыми пальцами ног, снял с подошвы прилипший палый лист и сказал:
— Дай-ка мне Центральную.
Центральная явилась после тридцатисекундной паузы — на экране Холл увидел точно такого же радиста в зеленой рубашке и погонах, как и рядом с собой.
— Я могу дать телеграмму по адресу?
— Слушаю вас, сэр.
— Значит, так. Гелиос, Гея, четыреста шестнадцать ноль двадцать восемь, Брюссель, Академия изящных искусств, доктору Гийому Ботье. Уважаемый доктор. Прочитав вашу статью в «Арт энд Сайнс», хочу задать вам два вопроса. Первый — давно ли Италия и Византия стали одним и тем же? И второй — не проглядели ли вы в своей Паленсии синьяковский грунт? С глубоким удивлением полковник Боуэн.
— Кодовую расшифровку давать? — спросил стимфальский радист.
— Нет, не нужно, пусть так и остается.
Наверху, в колоннаде, стоял Абрахамс и смотрел на холловские сандалии.
— Майор, — обратился к нему Холл, — от лица политзаключенных крепости предлагаю вам захватить власть и основать в Герате демократическую республику.
Абрахамс засиял, как свежеотчеканенная монета.
— С восторгом присоединяюсь, профессор. С чего начнем?
— Я полагаю, что с завтрака.
Ботье прислал в ответ сразу два письма. Первое свидетельствовало о том, что в докторе не угас еще молодой задор и романтическое стремление исправить мир. «Уважаемый полковник, — писал он, — Судя по индексу, вы работаете в стимфальской военной администрации. Я благодарен Вам за внимание к моим скромным исследованиям, и от души желаю успехов на профессиональном поприще».
Второе послание звучало иначе. «Дорогой коллега. Прошу простить мне некоторую запальчивость моего предыдущего письма. К сожалению, я не сразу понял смысл Вашей ссылки на Синьяка. Вы оказались совершенно правы — икона, безусловно, принадлежит кисти автора южно-итальянской школы...» Заканчивал Ботье так: «...нигде не встречал Ваших работ ранее и желал бы познакомиться с ними...» Вскоре после этих двух писем и приехал Мэрфи.
Был он невысокого роста, плотный, в синем, с иголочки, костюме, аккуратный и подтянутый, похожий на новенький перочинный нож — только что сложенный и упакованный. Весь его вид дышал бодростью и оптимизмом.
— Здравствуйте, доктор, — сказал он, протягивая Холлу маленькую крепкую ладонь; в другой руке он держал хромово-рельсовый «атташе». — Пол Мэрфи. Абрахамс вам говорил обо мне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});