система «плановых потерь» означала, что шахтеры зависели от субсидий («подачек») от Министерства угольной промышленности, и эту зависимость, горькую и обидную, они характеризовали как «феодализм министерства» [Siegelbaum 1997а: 5]. Поэтому такими важными им представлялись требования разрешить предприятиям горнодобывающей промышленности продавать свою продукцию «по мировым ценам» и позволить шахтам сохранять у себя большую часть их доходов (или, как говорил Валерий Самофалов в мае 1991 года, «Шахты, все шахты, не должны спрашивать у Союза или республик разрешения, чтобы поднять цены на уголь. Они должны сами это решать» [Siegelbaum 1995b: 114– 115]). Для них ценность их продукции была самоочевидной и поэтому должна была стать их наградой. Как сказал один активист Стивену Кроули: «Рынок таков: я зарабатываю сам, покупаю сам, продавая свою рабочую силу» [Crowley 1997: 136][109].
Не думаю, что кто-нибудь, и особенно сами шахтеры, задумывался о том, что сейчас кажется само собой разумеющимся, – об экологии. Ветряные и солнечные электростанции, другие альтернативные источники энергии уже тогда бросили вызов гегемонии угля в Западной Европе и Северной Америке, и защитники окружающей среды в этих частях света вынудили руководителей угольных компаний мириться с этим. Но в Советском Союзе и бывших советских республиках у экологов было много других проблем: безопасность атомных электростанций после аварии на Чернобыльской АЭС в апреле 1986 года, предотвращение высыхания Аральского моря, сокращение среды обитания для дикой природы и борьба с таким одиозным проектом, как поворот вспять течения северных рек. Таким образом, уголь оставался хозяином положения, тогда как те, чьи средства к существованию зависели от угля, подливали масло в огонь политической нестабильности.
В 90-е положение шахтеров существенно не изменилось: в основном оно постоянно ухудшалось. На замену отсутствия мыла – одного из самых неприятных последствий перестройки – после распада Советского Союза пришли постоянные задержки зарплаты. Задолженность по заработной плате отражала тупиковую ситуацию в отношениях между коллективной силой рабочих, которые могли добиваться выплат через забастовки и угрозы срыва работ, с одной стороны, и глобальными консультативными органами типа МВФ, стремящимися привнести какую-то финансовую дисциплину в новые бюджеты постсоветских республик, – с другой. Никто не в силах был точно сказать, когда и как этот тупик будет преодолен. Когда я заканчивал «Свободу цен и цену свободы», передо мной стоял «призрак Железной Леди, [нависший] над “бесящейся с жиру” горнодобывающей отраслью, шахтерским движением и самими шахтерами» [Siegelbaum 1997а][110].
В последующие годы я время от времени писал о шахтерах Донбасса. В 2004 году я, с учетом прошедших 10 лет, уточнил и дополнил тему, к которой обращался ранее [Siegelbaum 2004с]. Еще десять лет спустя война на востоке Украины между украинскими правительственными войсками и силами ДНР (при негласной их поддержке российской армии) вновь заставила с пессимизмом размышлять о национализме и его жертвах. Припомнив «сложную ситуацию с близкими» Татьяны Самофаловой, я спрашивал: «Сможет ли та Украина, которая сформируется в этой войне, преодолеть терпимость к национализму?»
Недавно я попытался заново связаться с мужем Татьяны, Валерием. «Пишу это письмо, – написал я по-русски, – практически не надеясь, что вы его получите. Тем не менее пишу, потому что должен. Вы мне писали 9 февраля 1993 года. Не знаю, почему тогда не ответил, и теперь прошу у вас прощения»[111]. Сейчас нашел среди своих бумаг письмо Валерия, где он пишет, что жизнь становится хуже, надеется, что если не дети, то его внуки смогут стать свидетелями «триумфа демократии над тоталитаризмом». В конверт вложены две фотографии, где я в его квартире. Валерий пишет, что когда его маленький внук их видит, то кричит: «Люся! Люся!» Внуку Валерия теперь почти 25, его уже, наверное, в армию призвали.
Этот свой отчет о пребывании в Донецке, о том, что было написано по итогам поездок туда, я хочу завершить так. В ноябре 1992 года, через несколько недель после выхода моей статьи в «The Nation» об АФТ-КПП, о вмешательстве Адриана Каратницкого в дела стачечного комитета, на ежегодной конференции AAASS я встретил американского профессора, украинца по происхождению, которого немного знал. Обычно при встречах мы обменивались любезностями. На этот раз, когда мы вышли из лифта, он повернулся ко мне и с легкой улыбкой задал риторический вопрос: «А кто вы такие, Сигельбаум и Валковиц, чтобы защищать украинцев от Каратницкого?» Возможно, это был единственный случай в моей жизни, когда я почувствовал нахлынувший холод антисемитизма. Как бы то ни было, я дорожу тем опытом, который приобрел в Украине. Пребывание в Донбассе изменило меня в лучшую сторону, не только как историка, но и как человека.
Сейчас кажется невероятным, что помимо поездки в Донецк мне удалось сослужить службу Мемориальному музею Холокоста, но именно так и случилось. В начале января 1990 года мы с Раулем Гильбергом десять дней занимались в Минске и Харькове поисками архивов, связанных с Холокостом. В памятке, полученной перед поездкой, наша цель значилась как «сбор информации о записях в советских архивах по районам, оккупированным нацистами, для создания эффективной программы по микрофильмированию наиболее важных из них». Хотя музей утверждал, что его «в основном интересуют немецкие документы, попавшие в руки советских войск», ценна была информация и о советских документах, в частности документы Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков [Guidelines 1990]. Приглашение от музея было для меня неожиданным. В свои сорок один я был значительно моложе других консультантов, никогда не работал с темами, связанным с Холокостом, мой опыт работы в советских архивах был весьма ограниченным. Возможно, тогда, за три года открытия, музей рассматривал и другие кандидатуры, прежде чем остановиться на мне. Хильберг, хотя он и был известным специалистом по Холокосту, никогда не был в Советском Союзе и не знал русского языка. Поэтому я выступал в качестве переводчика всякий раз, когда мы сталкивались с кем-то, не владевшим английским (или немецким, его родным языком) [Hilberg 1961]. Хильберг был единственным экспертом, который появился в фильме Клода Ланцмана «Шоа», выпущенном студией «New Yorker Films» в 1985 году. Несмотря на пропасть, разделяющую нас и по возрасту, и по жизненному опыту, мы с ним отлично ладили.
В Минске Центральный государственный архив Октябрьской революции (ЦГАОР БССР) располагался в том же здании, что и областной архив, одном из немногих сохранившихся с довоенных времен в центральной части города. Однажды утром среди бумаг нацистского Generalkommissar fur Weissruthenia (генерального комиссара по делам Белоруссии) Вильгельма Куббе я наткнулся на фотографию, где он стоит на балконе над внутренним двориком, откуда был сделан снимок. Через некоторое время мы прервались