Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала приехала страдающая фрейлина Елизавета Васильевна, изнемогающая под бременем огорчений, уже давно не похожая на сестру, теряющая слова, путающаяся в обвинениях. Надо было видеть ее трагическое лицо, чтобы лишиться даже последних сожалений, если они еще были.
Природа не могла придумать худшего ходатая по делам графини Румянцевой.
– Послушайте, – сказал Мятлев сухо, проводя этим «вы» резкую черту меж былым и настоящим, давая понять, что чаша переполнена и что отныне разговор может быть только официальным, – послушайте, страдания этой молодой дамы, слишком ловкой для своих лет, меня не интересуют. Я надеюсь, что вы здоровы и счастливо избежали гриппа? Видите ли, ее поползновения слишком откровенны, и на этот счет имеется весьма изрядное количество титулованных затычек…
Княжна. Чего?… Каких?…
Мятлев. Ну этих, кто бы мог утешить графиню в ее естественной потребности обременить себя семьей…
Княжна. Вы оскорбляете женщину, которая любит вас и носит под сердцем вашего сына…
Мятлев. Очень сожалею, но согласитесь…
Княжна. Ах, вы смеете предполагать, что дитя…
Мятлев. Я говорю о другом…
Княжна. Граф Нессельроде в полном недоумении. Ну хорошо, пусть господин Амилахвари, вот он, такой спокойный и справедливый, и в нем столько к вам участия, пусть он скажет, если вы пренебрегаете моим мнением и мнением общества, пусть он скажет сам, как ваш друг и поверенный вашего сердца… (Обернувшись ко мне.) Я вас так уважаю, и ваше слово… Скажите, ради бога, этому человеку, зараженному упрямством, что его поведение… Нет уж, вы не стесняйтесь, не скромничайте, вы скажите ему… да не деликатничайте, я прошу вас сказать…
Я. Хорошо, я скажу, дорогая Елизавета Васильевна… Ну что я могу сказать? Я думаю, что если мой друг… графиня Румянцева очаровательная женщина, в ней столько всяких достоинств, что просто удивительно… Это несомненно… Я думаю вот о чем…
Княжна. Нет, нет, вы не деликатничайте, вы говорите, что думаете, как должно быть среди нас…
Я. Да, да, вот именно. Многие были бы счастливы предложить графине руку и сердце, я это и имею в виду. Она очаровательная и великолепная… Она из тех женщин, которые ради любви готовы… но, дорогая Елизавета Васильевна…
Княжна. Голубчик, скажите мне прямо, то есть скажите ему, скажите это ему, вот это все скажите ему… Вы имеете на это право…
Я. Конечно.
Княжна. Вы имеете на это право, потому что я не знаю женщин, обиженных вами, вы так безукоризненны, что вы имеете право сказать это ему…
Я. Конечно. Разве хоть одна из тех, кого я знал, жаловалась на меня? Кто это говорит? Никто… Никто не может этого сказать… Поэтому я считаю своим долгом сказать вам…
Княжна. Ему, а не мне…
Я. Ему я уже все сказал, я хочу сказать вам, что он мой друг и это само по себе… конечно, я могу обольщаться, но уж поскольку вы так снисходительны, оценивая мои отношения с женщинами, и так высоко судите обо мне, то я могу позволить себе смелость думать о своем друге в самом достойном смысле, хотя это, дорогая Елизавета Васильевна, совершенно не противоречит тому, что вы говорили, и ваши огорчения рвут мне сердце…
Княжна. Я не совсем вас понимаю… то есть я вас понимаю, но я хотела бы, я просила вас сказать ему, вот ему… мы не можем… это невозможно… у меня уже нет сил…
Мятлев. А может быть, вам снять с себя ваши высокие полномочия, отказаться от этого непосильного бремени и предоставить мне самому…
Княжна. Я не понимаю вас…
Мятлев. Ну пошлите меня к черту!
Княжна. А наше имя?… Ваша непритязательность и страсть к скандалам общеизвестны. А наше имя? Что посоветуете вы мне, как посоветуете вы поступить мне, когда я вижу, как оскверняется и предается поруганию наше имя? Как прикажете поступать мне?…
Я. Елизавета Васильевна, дорогая, да будет вам ссориться! Это теперь у вас коса на камень… Теперь вы ничего не решите… Да зачем это нам всем?… Ну, обменяемся взаимными оскорблениями, ну, обидим друг друга, а завтра ведь будем об том плакать…
Но слова мои не дали ничего. Она ушла со слезами в глазах, чего раньше себе не позволяла. И камень превращается в песок, не то что слабое сердце женщины. Он засмеялся и сказал:
– Мне кажется, что кто–то роется в моем дневнике. – Я усомнился, но он продолжал с жаром: – Ей–богу, я всегда захлопываю его, а тут застаю раскрытым… и уже третий раз… и всегда на 13 октября, а нынче уже декабрь… И вообще мой дом разрушается.
Да, дом разрушался. Привидение свирепствовало уже не на шутку. На чердаке под синей пылью мы обнаружили погнутые ржавые гвозди, вырванные из своих гнезд; растрескавшиеся балки; труху, в которую превратились дотоле казавшиеся вековечными дубовые стропила. К легкому поскрипыванию лестницы прибавились стоны, карканье, визг и причитания, и Мятлев вдруг обнаружил, что может на слух определять любые из ничтожных событий, совершающихся выше вестибюля. Иногда это даже занимало, ибо о каждом из живущих эта лестница возвещала по–своему, и, мало того, по этим звукам можно было определить, кто движется и каково его душевное состояние, и потому заранее знать, как встретить идущего и встретить ли или укрыться в библиотеке. Да, дом разрушался, и он разрушался стремительней, нежели следовало от него ожидать… Он походил на старика, разучившегося владеть своим телом, мозгом: говорящего невпопад, бессознательно переставляющего ноги, сморщенного, с детской улыбкой, скрывающей какую–то даже ему неизвестную тайну минувшей жизни, какой–то сладостный туман… Теперь не хватало одного сильного удара, чтобы этот трехэтажный старик с невинной улыбкой покосился и рассыпался, погребая под едким прахом минувшие судьбы, некогда живые страсти, недописанные дневники, обрывки слов, потерявших значение и ценность, и сомнительные надежды… И вот этот гром ударил и гроза началась.
«Вы с ума сошли! – писал с отчаянием хромоножка из своего тульского далека, этот ниспровергатель, давно уже не вырывавшийся на волю: то ли потерял накладную бороду, то ли подобрался наконец к самым заветным тайнам сильных мира сего, и теперь ему предстояло наконец их раскрыть. – Вы с ума сошли, чтоб не сказать хуже! Вы, с Вашим талантом писать, видеть, иронизировать, погрязли в интрижках, адюльтерчиках, скандальчиках, обрюхатили бабу, подражая собственному лакею, этому Фонарясию с глупой мордой, которому не помогут ни вальтерскотты, ни галстухи с Вашей унылой шеи. Россия задыхается в скотстве, а Вы пляшете на балах, добиваетесь аудиенции у Нессельрода…»
И не успел еще Мятлев рассмеяться над воплем этого претендента на звание главного соперника нынешнего государя, как явился сам Фонарясий и доложил, что за князем прибыли, чтобы препроводить его к их сиятельству графу Орлову нынче же вечером, сей же минут, незамедлительно. Граф почему–то ждал его в Зимнем дворце, и карета была дворцовая.
«Да, кстати, – подумал Мятлев уже в карете, – а я ведь два года уже не был во дворце. Как там все?» – и запел вполголоса, изумляя офицера:
– «Я сорвал для тебя этот цветик лесной…» Конечно, он не мог предполагать, как там все получится и что он в скором времени выйдет из дворца уже в новом качестве, он не мог этого знать и потому спросил офицера:
– Что это за спешка? Что же там могло случиться? Я спрашиваю, что это я понадобился? Офицер не ответил.
Старый седеющий лев встретил князя легким располагающим рычанием.
– Ну вот, – сказал он, внимательно оглядывая Мятлева, и чуть подтолкнул его в плечо и плавно повел куда–то, – его величество, Сергей Васильевич, решил, представьте, сам заняться вашим счастьем, он сам взялся за это. Не многим так повезло, как вам. Ведь это, вы только подумайте, какой прекрасный вечный отсвет будет на вас и на вашем потомстве! Я до сих пор не могу опомниться, как он к вам вдруг милостив. И великодушен. Конечно, мы сами эдакие тупицы и тетери, что иногда без отеческого толчка и не можем сообразить, куда, зачем, для чего наше движение. Я сам это не раз ощущал на себе, когда я, бывало, поддавался всяким слабостям, но тут это мягкое и уверенное прикосновение, и тотчас все на своих местах… Не многие, Сергей Васильевич, удостоились этой чести, но те редкие счастливчики, те, кому она выпала, вы только поглядите на них, как у них нынче все устроилось, и я не устану повторять, как я, когда он впервые выразил вдруг желание, то есть проявил заинтересованность в вашей судьбе, как я был очарован этим и пленен… Ведь государь все это делает ради нас, для нас, для нашей пользы. Разве он печется об себе? Покуда мы не научились мыслить государственно, он должен делать это за нас, это его крест, его долг, его бремя; покуда мы, неистовствуя, погрязая в счастливом эгоизме, мним себя гражданами империи, он не спит и поддерживает нас под локотки, чтобы мы не свихнулись от азарта и не сломали бы свои шеи… Разве он печется об себе?…
«Что? Почему?» – подумал Мятлев, и испуг, похожий на маленького встрепанного воробья, шевельнулся у него за пазухой.
- Царица-полячка - Александр Красницкий - Историческая проза
- Джон Голсуорси. Жизнь, любовь, искусство - Александр Козенко - Историческая проза
- Слёзы Турана - Рахим Эсенов - Историческая проза