Все лучше, чем в камере торчать… – Он поднял голову, посмотрел в еле различимый кусок темно-серого неба в крохотном окне и вздохнул: – На крыльце института меня задержали, я как раз после каникул на занятия шел. Февраль… да, февраль был. Поднимаюсь я, значит, по ступенькам, а мне навстречу здоровенный такой парень в дубленке: «Вознесенский Леонид Витальевич?». – «Да, – говорю, – а в чем дело?» А тут сзади двое уже руки за спину заворачивают… я, помню, на колени упал, шапка слетела, ничего понять не могу… «Кто вы, – ору, – что надо…» – Вознесенский умолк и прикрыл глаза. – Надо же, до сих пор помню… даже как воздух пах, и то не забыл… Знаете, как в феврале пахнет? Как будто зима уже закончилась и какая-то новая жизнь начинается… В общем, потащили меня сразу домой, ничего не объясняя. Я всю дорогу в «бобике» орал: за что, мол, по какому праву… В квартиру поднялись, там понятые уже – соседи с пятого этажа… Мама растерянная, отец – не успел на работу еще уехать, сестра младшая… И тут, значит, объявляют: так, мол, и так, сын ваш, Вознесенский Леонид Витальевич, подозревается в изнасилованиях и убийствах одиннадцати женщин и в нанесении тяжких телесных повреждений еще одной… Мама, как услышала, так по косяку вниз и съехала. Отец к ней кинулся, унес в спальню… никто даже сразу и не понял, что она умерла… – Вознесенский снова прикрыл глаза и помолчал пару минут.
Васёна боялась дышать. Нечто подобное рассказывал ей и Кочкин, пока все сходилось, но что-то в поведении и тоне Вознесенского не давало ей покоя.
– Ну, обыск начался… – продолжил он, открыв глаза и глядя в стену поверх Васёниной головы. – Все перевернули, каждую тряпку перетрясли… Все требовали, чтобы я добровольно пистолет отдал, а откуда у меня пистолет? В доме вообще никакого оружия не было, отец еще в девяностых заявил – мол, никогда в моем доме этой дряни не будет. Ну, в общем, стали они в моей комнате искать, а у меня диван такой был… старенький, уже не выпускали таких, он мне от бабушки достался, я его любил, не позволял выбросить… у него спинка была как ящик, вверх открывалась, и там можно было белье постельное держать… Я туда портвейн прятал перед вечеринками в общаге, – вдруг слегка улыбнулся Вознесенский. – Так вот, открыл оперативник этот ящик, а там… – Он махнул свободной рукой и продолжил: – Пакетик к пакетику, аккуратненько так… какие-то безделушки, сережки по одной, браслетики, заколки… и пряди волос – в основном белокурые, длинные… Ну, тут соседка заголосила, начала меня проклинать на чем свет стоит, отец за сердце схватился, сестра испугалась, заплакала… А я смотрел на это все и не мог понять: что это и откуда? Ну, и до кучи нож там нашли. Правда, потом по ходу выяснилось, что отпечатков нет на нем, но ведь это просто объяснить, верно? Вытер, мол, ручку, и все… А я ножа этого в руках не держал.
Он замолчал, опустил взгляд на столешницу. Васёна тоже молчала, переваривая сказанное Вознесенским. Это не было похоже на желание обмануть молодую наивную журналистку, да и Вознесенский не выглядел прожженным уголовником, привыкшим изворачиваться, врать и не испытывать угрызений совести.
Она вдруг поймала себя на том, что испытывает к нему не отвращение и ужас, а скорее сочувствие.
– А разве вы адвокату это не говорили? – тихо спросила она, и Вознесенский, не поднимая головы, кивнул:
– Конечно. Я долго отпирался, твердил, что не виноват, не видел, не делал… а потом… Вы мне можете не верить, я понимаю, что мои слова звучат неправдоподобно… но… вы знаете, что такое «пресс-хата»? – Он поднял глаза, и Васёна кивнула – специфика статей, которые она писала, предполагала наличие таких знаний, но сейчас ей вдруг стало очень страшно: раньше всегда казалось, что это что-то такое эфемерное, из области ужастиков про тюрьму. – Ну, тогда я вам не буду рассказывать, как быстро можно убедить молодого, неопытного парня в том, что он жестоко заблуждается, когда отказывается подписывать протоколы или отрицает свою причастность. Я в какой-то момент понял, что меня просто убьют, если я не начну сознаваться.
– И вы… сознались в том, чего не делали? – как завороженная спросила Василиса, не сводя с Вознесенского взгляда.
– А что бы вы сделали на моем месте? Когда уже нет ни единого целого ребра, когда почки болят, печень – да все? Когда у тебя не тело, а сплошной сгусток боли? Что бы вы сделали на моем месте, Василиса? Ну вот и меня следак сразу предупредил: «Ты подпишешь рано или поздно». И я же не подумал, что лучше было сделать это рано, чем так… И я начал давать признательные показания…
– Но постойте… как вы могли давать такие показания, если понятия не имели, что и как происходило?!
– А мне диктовали, – просто сказал Вознесенский. – Следователь каждый раз перед следственным экспериментом меня в одиночку переводил, приходил и подробно рассказывал, что говорить. Если я потом путался, то ночью мне снова доставалось… вот так все двенадцать эпизодов и навесили.
– Но ведь двенадцатая жертва оказалась жива… – пробормотала Васёна, постукивая карандашом по листку ежедневника.
– Да… но она была так напугана и так очевидно нездорова психически, что ее потом даже на суд не вывели, только показания зачитали. Я слышал, она потом в психиатрической больнице оказалась. Да и следак на нее давил почти как на меня – мол, смотри, ну, как же не он… Вот она и кивнула: «Вроде похож». Разумеется, «вроде» в протокол не вносили, – криво усмехнулся Вознесенский. – Нет, вы не подумайте, я ее не обвиняю. Мне ее даже жалко стало: совсем молодая девушка, лет двадцать, не больше… маленькая такая, как куколка… и коса красивая, длинная. Нет, вот на кого зла не держу – так на нее. Кажется, Евой ее звали…
– Леонид, но как же так? Как могло получиться, что никто не заметил, что жертва в показаниях не уверена? Что следователь задает неправомерные вопросы, давит на нее? – не могла понять Василиса, которой все, о чем рассказал Вознесенский, казалось какой-то страшной историей, мало похожей на правду.
– Вам сколько лет в то время было, Василиса?
– Семь.
– Ну, тогда вы вряд ли помните, какая была шумиха вокруг этих убийств. Сперва город как вымер – люди ходить по улицам боялись, парк обходили стороной, а потом, когда меня… задержали… словом, вы же понимаете, что тут уж никто ни к чему не прислушивался: