— Этого не может быть.
Теологос посмотрел на меня, широко распахнув глаза, и положил себе картошки.
— Почему? — невинно спросил он.
— Потому! — Я повысил голос, но все еще владел собой. — Потому что Алекос и Петрос сказали, что заработали по шестьдесят пять тысяч.
Внимательно поглядев на меня, Теологос улыбнулся.
— Тома, — произнес он, — неужели ты думаешь, что они сказали тебе правду?
— А с чего им врать?
— С того, что они хотят лучше выглядеть в твоих глазах… Как это вы говорите? «Важными шишками»? — Он осторожно взял горячую сельдь и откусил ей голову. — Давай ешь, а потом я снова все пересчитаю. Можешь сам посмотреть.
К горлу подкатила дурнота.
— Давай пересчитаем прямо сейчас.
В комнате повисло гробовое молчание.
— Ладно. — Теологос встал, отодвинув стул.
Подойдя к столу, он открыл ящик для сигар и коробку из-под обуви. Они были под завязку набиты банкнотами — сотенными, пятисотенными и тысячными. Там же лежала и груда мелочи.
Никто не произнес ни слова. Деметра, мальчики и Мемис ели. Я не сдвинулся с места. Наверное, мне следовало подняться, подойти к Теологосу и встать над ним, не упуская из виду ни одной купюры, но я не мог себя заставить этого сделать. Может, это звучит и нелепо, но я хотел сохранить хотя бы подобие видимости того, что ему доверяю.
Закончив считать деньги, Теологос поднял на меня взгляд.
— Тома, — произнес он, — ты прав. Здесь больше.
У меня екнуло сердце. Неужели честность возьмет верх и восторжествует?
— Сколько? — спросил я.
— Сорок четыре тысячи, — глядя мне прямо в глаза, ответил он.
У меня словно язык отнялся. Он мне врал, врал нагло, бесстыдно, при сыновьях. Деметре и Мемисе, врал мне, человеку, с которым дружил девять лет и который, возможно, являлся единственной живой душой на всем острове, верившей ему. От всего этого у меня перехватило дыхание.
Наконец мне удалось что-то из себя выдавить типа: «Да, это уже лучше» — или нечто вроде того. Все с облегчением, улыбнувшись, вернулись к трапезе. Я сидел за столом не в состоянии притронуться к еде. Я будто окаменел от осознания того, сколь слепо доверял Теологосу, сколь был смешон и наивен. Осколки величественных стеклянных замков, которые я строил, медленно тонули в болоте унижения.
В Греции в ходу один афоризм, история которого уходит еще в византийские времена. Его я услышал от одного грека в Нью-Йорке, которому поведал эту историю. Византийцы говорили, что в делах ты отвечаешь лишь за свой успех, а если у тебя есть компаньон, то он должен печься о своем успехе сам. А афоризм, который можно услышать и сейчас, звучит так: «Лучше, если тебя считают вором, чем дураком».
В ту ночь в «Прекрасной Елене» стало абсолютно ясно, кто из нас кто.
Десерты
Преображение
Разумеется, Даниэлла могла бросить мне: «А я же тебя предупреждала», однако, к моему удивлению, не говоря уже о стыде, она принялась меня утешать.
Дело происходило на следующее утро. Наступил день Преображения Господня. Мы сидели на кровати и разговаривали. После возвращения домой я, может, сразу разбудил Даниэллу, а может, сперва лег и поспал. Не помню. Думаю, я подремал, правда недолго, после чего у нас и состоялся разговор.
— Я выхожу из игры, — сказал я.
— Хорошо! — ответила она.
— Да, но… — Я тут же принялся думать, нет ли каких-нибудь других вариантов.
— Посмотри на свои ноги, — промолвила Даниэлла.
Я опустил на них взгляд. В последнее время я старался этого не делать. После напряженной работы прошлым вечером одна из вен отвратительно вздулась, сделавшись больше, чем те, что я видел на икрах у Теологоса.
— Давай вернемся в Ретимно, — продолжила Даниэлла. — Поехали домой.
— Домой?! Мы поедем домой?! — воскликнула Сара, сидевшая на другом конце кровати.
— На корабле! На корабле! — из угла вторил ей Мэтт.
Впервые за много недель я принял по-настоящему горячую ванну, помыл голову, почистил одежду и, взяв с собой Даниэллу и детей, отправился вниз по склону к таверне.
По дороге в поле мы встретили Стелиоса. Радостно улыбнувшись, он помахал нам рукой и крикнул:
— Орайо вради! Чудесный вечер!
— Вы там были? — крикнул я в ответ.
— А вы не помните? — рассмеялся он.
— Охи! Нет!
Теологос в шлепанцах, майке и закатанных до колен штанах сидел в обеденном зальчике на перевернутом ящике из-под пивных бутылок. В руках он держал трос, конец которого как раз обматывал скотчем.
Мусор, оставшийся после праздника, убрали, и таверна приобрела привычно чистый свежий вид. Она была готова к очередному дню в раю.
Меня увидела Деметра, которая уже что-то готовила на кухне.
— Калимера, Тома! Кимитикес кала?! — крикнула она. — Доброе утро! Хорошо спалось?!
Я помахал ей рукой, но ничего не ответил.
Теологос, прищурившись от утреннего солнца, посмотрел на меня:
— Ясу, Тома! Как дела?
— Плохо, — ответил я.
В этот момент со мной случилось то же самое, что, по слухам, происходит с тонущим человеком. В один короткий миг перед моими глазами пронеслись все те годы, что я провел в «Прекрасной Елене», — золотые деньки первого лета, когда Елена (а она вообще существовала?) все еще хозяйничала в таверне, а мальчики были невинными детьми, дни были нежными, а от солнца защищали ветви старого тамариска, росшего у террасы. Я вспомнил, как принес Сару к таверне, чтобы она впервые прошлась по песку и узнала, что такое море. Вспомнилось мне, как зимой резкие порывы ветра с юга поднимали шторма и спокойная водная гладь бухточки сменялась огромными волнами, обрушившимися на берег. В такую пору мы сидели в обеденном зале «Прекрасной Елены», смотрели в запотевшие окна, смеялись, болтали и поглощали в огромных количествах узо. В чудесные весенние дни, еще до начала туристического сезона, то в праздник, то в честь крещения ребенка, то просто охваченные кефи, в таверне вдруг собирались люди и устраивали праздник с танцами. Мне вспомнилось утро первого сентября, когда Даниэлла оставила меня одного в домике, а сама отправилась к себе рисовать. Я помню, как у меня заплетались ноги, когда я шел к таверне, а сердце билось так сильно, что казалось, оно вот-вот выпрыгнет из груди. Я думал, что заболел, мне хотелось позвать врача, но Теологос улыбнулся, налил коньяку и сказал: «С тобой все в порядке, Тома. Ты просто влюбился».