Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В то время я еще торчал в своем маленьком ателье в Бруклине и по двадцать восемь часов не вытаскивал рук из ящика с глиной! — воскликнул Риттер.
На всех этих декоративных работах лежала печать профессионализма.
— Мне эти штуки никак не мешают, — сказал Риттер, — ведь когда выставку закроют, они только на фотографиях останутся.
Вилли подвел итоги:
— Вот такие они, американцы. «Сделайте-ка нам памятник Вашингтону, мистер Риттер! Может, у вас случайно готовый памятник Вашингтону в жилетном кармане завалялся?» — «Никак нет, но сегодня к вечеру сделаю!» Это он может, наш герой, — Вилли слегка коснулся рукою своего обожаемого друга, — и потому он так походит для United States of America.[75]
Затем все перешли в особую мастерскую Риттера, где можно было увидеть работы совсем другого рода. В отличие от огромных фигур для фронтонов чикагских домов с их навязчивостью и крикливостью, все здесь дышало истинным искусством. На большом станке стоял превосходный, правда еще не завершенный, горельеф в глине: поющие девушки. Кроме него гости увидели, также в глине, декоративный фриз: путти с козлами, пляшущие фавны, менады, Силен на ослике, короче, многофигурное изображение вакхического шествия. Еще они увидели, опять-таки в глине, статую для фонтана — обнаженного мужчину, радостно разглядывающего бьющуюся у него в руках рыбу. Был здесь и святой Георгий — уже готовый гипсовый слепок с Георгия работы Донателло из Национального музея во Флоренции. Во всех этих произведениях была найдена счастливая середина между искусством греков и Донателло и проявлялся стиль, в котором — при всей зависимости от различных образцов — сохранялась манера автора.
Все без исключения собранные здесь работы предназначались для строительства дворца некоего американского Красса,[76] души не чаявшего в молодом скульпторе и его искусстве и ревниво следившего за тем, чтобы его творения не попали в чужие руки. Он считал себя прямо-таки новым Медичи. Строительство дворца, воздвигавшегося посреди обширных садов на Лонг-Айленде для него, жены и дочери чуть ли не сплошь из мрамора, поглотило уже миллионы долларов. И еще новые огромные суммы были предусмотрены сметой. Как будут выглядеть скульптурные украшения комнат, двора и аллей парка, предоставлялось решать мастеру, а значит, Риттеру и никому иному. Какие задачи ставила эта Америка! Если бы можно было добывать таланты с такой же легкостью, с какой в «Our country»[77] добывается доллар, то это вызвало бы третье Rinascimento,[78] и по размаху своему оно, чего доброго, оставило бы позади себя великое итальянское.
Фридрих по-настоящему упивался счастливой, не знающей себе подобных судьбой молодого человека и при этом был особенно восхищен гармоничным сочетанием его заслуг и его успеха. А когда он сравнивал хладнокровие молодого ваятеля на фоне изобилия всех этих якобы играючи созданных произведений с собственным разбитым существованием, он чувствовал себя как бы парией, и безысходная тоска одолевала его. В то время как исходившее от свечей сияние скользило по пышным плодам творчества Риттера, даря форму и душу влажной мертвой глине, внутренний голос шептал все время Фридриху: «Жизнь у тебя сквозь пальцы прошла, ты зря растратил свои дни! Упущенного не наверстать теперь!» Зависть заговорила в его душе, суровое, полное горечи обвинение было брошено некому безымянному высшему существу, которому надлежало теперь ответить на вопрос, почему оно в свое время не наставило его, Фридриха, на такой же путь.
Жизнь Риттера на родине дала трещину. Когда он служил в армии, какой-то безобразный инцидент заставил его оказать сопротивление и пустить в ход кулаки, а затем побудил дезертировать. И вот уже несколько лет, как он живет в Америке, и должен признать, что трещина в жизни на родине оказалась необходимым условием, чтобы пересадить росток на новую, поистине благодатную почву. Личность Риттера, гармонично развитая, непритязательная и прямодушная, взросла на этой почве, как ухоженное дерево, и неуважение молодого принца из страны гениев к армейской субординации своевольная судьба с лихвой возместила «суперординацией», ставшей его уделом.
Вдруг Риттер обратился к Фридриху:
— У вас там, на борту «Роланда», был скульптор Туссен из Берлина.
Ранее Петер Шмидт втихомолку попросил Риттера и его друзей не затрагивать в разговоре кораблекрушения, чтобы это не вызвало дурных последствий у его нервного друга, но предостережение было, видимо, предано забвению.
— Бедный Туссен, — отозвался Фридрих, — рассчитывал найти здесь золотые горы. Но должен вам сказать, что в этом гении было что-то от кондитера.
— И все-таки, — вмешался в разговор Лобковиц, — уверяю вас, что в какой-то мере он был даже незаурядной личностью. Только надо сказать, что из-за пристрастия своей жены к светским развлечениям и стрел, милостиво пущенных некой высокой инстанцией, он, несмотря на большие успехи, оказался в стесненных обстоятельствах. Если бы он добрался до американской земли, он, возможно, оставил бы жену и стал другим человеком. Он хотел только работать, работать в поте лица, а больше всего по душе ему пришлось бы, пожалуй, стоять где-нибудь на строительных лесах с засученными рукавами в окружении дельных мастеровых. Однажды, — закончил свой рассказ Лобковиц, — он сказал мне мимоходом: «Если вам в Америке случайно встретится подмастерье каменщика, который в обеденный перерыв сосет свое виски, заедая его хлебом и сыром с тмином, и который смахивает на меня, не удивляйтесь: это и буду я. И не жалейте тогда меня, а, наоборот, поздравьте».
«Вот вам еще один, — подумал Фридрих, — кому фатовство эпохи помогало прятать лучшую часть его существа и который, как я, тщетно пытался отделить суть от видимости».
Кабриолет скульптора стоял перед домом в ожидании Фридриха и доктора Петера Шмидта. Предстояло ехать на вокзал: Петер Шмидт собирался возвращаться в Мериден. Друзья протиснулись в маленький экипаж к австрийскому тренеру, камердинеру или кто он там еще был. Риттер представил его как мистера Боабу. На этом человеке — он был примерно того же возраста, что и Риттер, — была небольшая коричневая шляпа обычного фасона, коричневые перчатки и жокейский камзол почти того же цвета. У него был крупный подбородок и тонкий нос, а верхнюю губу прикрывал пушок. Его можно было счесть за красивого юношу, и во всем облике этого человека определяющим началом служили смелость и наивность молодости. Ловко прогоняя своего черно-пегого красавца сквозь сумятицу кэбов, подвод и трамваев, он улыбался легкой и почти что счастливой улыбкой.
При всех умопомрачительных, неправдоподобных изменениях, которым техника подвергла лицо этого города, все в нем носило как бы временный характер. Усердие, спешка, погоня за заработком, долларовая горячка всюду подхлестывали технику, заставляя ее делать отчаянные прыжки. Об этом свидетельствовали небоскребы, у подножья которых надо было проходить, надземная дорога с эстакадами, также превращавшимися в вехи пути, рельсы на открытой, безо всякого барьера, площади, по которой мчался, непрерывно вопя в два голоса, скорый поезд. Эта надземка, светящейся змеею скользившая в воздухе, могла вдруг свернуть за угол и заползти в любую улочку и переулок, так что нетрудно было, как казалось, высунувшись из окон верхних этажей, погладить ее вагоны.
— Безумие какое-то, — воскликнул Фридрих, — свистопляска, неистовство!
— Не совсем так, — возразил Петер Шмидт. — За всем этим как раз скрывается беспощадная, не терпящая никаких препон трезвость и целеустремленность.
— Было бы совсем отвратительно, если бы не грандиозность, — отозвался Фридрих, стараясь перекричать городской шум.
А в воздухе все еще носилось: «Роланд», «Роланд»!
— Wreck of the gigantic steamer «Roland»![79] — кричали мальчишки-газетчики.
«Что это? Что это значило? Зачем я копаюсь в своей жизни? — спрашивал себя Фридрих. — Что мне до этой истории?»
Образовалась пробка, и черно-пегому жеребцу пришлось остановиться. Грызя удила, он вскидывал голову, и хлопья пены слетали с его морды. Жеребец оглядывался на державшего поводья замаскировавшегося молодого австрийского офицера, словно своими геройски сверкающими глазами пытался выведать, что у того творится на душе.
Вынужденная остановка позволила Фридриху заметить, как толпы людей, теснясь, толкаясь и отпихивая друг друга, расхватывали кипы газет: «Уорлд», «Сан», «Нью-йоркер штаатсцайтунг». Корова пожирает траву, а Нью-Йорк пожирал газеты. Но, слава богу, в номере «Уорлд», который Петер Шмидт схватил у газетчика, пробравшегося к нему сквозь сгрудившиеся экипажи, перед очередной заметкой о «Роланде» были напечатаны уже новые сенсационные сообщения. Катастрофа в шахте в Пенсильвании. Триста шахтеров отрезаны от мира. Пожар в тринадцатиэтажном небоскребе. Сгорела прядильня. Погибли четыреста работниц.
- Вчера-позавчера - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Трепет листа - Уильям Моэм - Классическая проза
- Новая Атлантида - Френсис Бекон - Классическая проза