Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуррем не отдала ребенка мамкам. Хватало молока в груди, молодое, семнадцатилетнее тело было полно жизни, хотела ту жизнь перелить и в сына, сама ухаживала за ним, не подпуская и близко служанок, напевала над ним родные песни: пусть слышит эти слова - единственное, что осталось неотобранным у его матери. Странно звучали эти колыбельные, каких тут никто не мог понять: "Закувала зозуленька на хатi, на розi, заплакала дiвчинонька в сiнях на порозi. Ой, кувала зозуленька, тепер не чувати. Ой, де я ся не родила, мушу привикати".
Дитя кричало, точно в нем собрались все боли мира, а она, украдкой глотая слезы, выпевала над ним свою свадьбу, которой не было и никогда не будет, пела и за отца, и за маму, за молодого и за молодую, за бояр и дружек, за выкуп и венчанье, за расплетание косы и за девичий веночек, и, так напевая, она вновь почувствовала свою силу, свое всемогущество, свое бессмертие. Бессмертие ее кричало у нее на руках, и она целовала его и, склонившись над ним, смеялась радостно и с вызовом.
Тем временем над Стамбулом висела густая, как бы липучая мгла, уже наступала зима, а в небе зловеще громыхали громы, на земле расплодилось необычное множество гадов, насекомых и червей, в водах плавала дохлая рыба, птицы умирали на лету, по улицам города среди людей мрачно слонялась безмолвная смерть, косила тысячи ежедневно, хмурые чауши в пропитанных дегтем хирках носили и носили в черных табутах несчастных мертвецов на кладбища, тысячи псов метались по опустевшим улицам столицы, как зловещие вестники гибели, дармоеды из султанских дворцов затаились в тревоге, гарем, хоть и обособленный от всего мира, казалось бы, самым надежным образом, тоже жил выжиданием, робким и настороженным: проникнет ли за его врата и стены невидимая и неслышная смерть, схватит ли и тут свои жертвы, и кто станет ее жертвами, и заберет ли она это немощное дитя, отняв одновременно и могущество у маленькой султанши, ибо ненавистной была сама мысль о том, что одна из них - и не самая первая, и не самая заметная внезапно стала выше их всех.
Хуррем не думала о смерти и не боялась ее. Смерть не для нее и не для ее дитятка. То для других, прежде всего для мужчин. Это они живут с мыслью о смерти, постоянной и неизбежной, для них она бывает пышной или никакой, а то и позорной. Женщины не умирают. Они просто исчезают, как птицы, цветы или облачка под солнцем. После себя оставляют детей, жизнь, целый мир. Всегда носят этот мир в себе, наполнены им и переполнены, потому и всемогущи. Но открывается это лишь немногим, и открывается не само по себе, а в муках, ограничениях, в нечеловеческом напряжении. Разве она за свои муки не заслужила счастья?
От султана пришел торжественный фирман, написанный золотыми чернилами на пурпурной самаркандской бумаге, с подвешенной золотой печатью. В фирмане провозглашалась высокая воля повелителя о том, что сын от любимой жены Хуррем назван именем великого Фатиха Мехмедом, Хуррем отныне должна именоваться султаншей Хасеки, то есть самой ближайшей и самой дорогой для падишаха, милой его сердцу. Присланы были также дары для султанши дорогие ткани, и "озера любви" из огромных розовых и пурпурных жемчужин, и золотые монеты для новорожденного.
Три недели несли для маленького Мехмеда золотые и бирюзовые подносы с кучами золотых монет. "Йаши узун олса!" - "Ах, если бы его жизнь была долгой!" Хасеки Хуррем соглашалась: ах, если бы, если бы! Жила теперь как богородица, к которой идут добрые волхвы с дарами. А поскольку дары передавали ей чернокожие евнухи, то это еще больше увеличивало сходство с той древней священной историей, от которой когда-то у маленькой Настаси перехватывало дыхание.
Вельможи, купцы, послы и путешественники кланялись дарами молодой султанше в надежде на внимание, благосклонность и, если понадобится, защиту. Были привезены из-за высоких гор, широких рек и беспредельных пустынь тонкие шали и еще более тонкие щелка, сохранившие в каждой складке дикий дух непостижимых просторов. Нежные соболя и невиданный мех морской выдры, поднесенные русским послом Иваном Морозовым, дохнули на нее снегами и морозами отчизны. Сыпались на нее дорогие украшения Востока, драгоценнейшие ткани, посуда, украшения чуть ли не из всех городов Европы, ароматные масла, мази - все необходимое для поддержания красоты, для ее лелеянья, золотые клетки с райскими птицами, ручные гепарды и чучела огромных крокодилов, ковры и арфы с золотыми струнами; теперь у Хуррем должна была быть своя сокровищница для сохранения всех этих богатств, и кизляр-ага должен был определить для нее хазнедар-уста - честную старую женщину, которая бы вела большое и непростое хозяйство первой жены султана, собственно первой женщины державы, если не считать валиде.
Когда молчаливый султан брал тело маленькой рабыни, она изо всех сил защищала и сберегала свою душу, прикрывая ее золотым крестиком. Теперь должна была уступить и душу, по крайней мере для посторонних глаз. "Где мои дети, там и душа", - сказала Хуррем султанской матери, попросив поставить ее перед кадием Стамбула в Айя-Софии. Подняла указательный палец правой руки, палец исповедания, и приняла ислам. Бил на дворе большой султанский барабан, радостно извещая о приобщении к исламу еще одной души, Хасеки поклонилась кадию, и кадий приложил сложенные лодочкой ладони к груди в знак высокого почтения к ее величеству султанше - так встречала она своего повелителя, который уже возвращался из затяжного кровавого похода, торопился в столицу, снова без пышной свиты, без триумфа, почти тайком, сопровождаемый грозным ропотом недовольного войска и зеленоватыми трупами, которыми устилали ему путь пораженные страшной чумой его воины от Родоса до самых Врат Блаженства Стамбульского серая.
А впереди султана летело его повеление приготовить наибольший подарок возлюбленной Хасеки за сына - невиданное платье из золотой парчи, расшитое по вороту, рукавам, подолу и переду бриллиантовыми и рубиновыми стежками, украшенное на месте шейной застежки огромным изумрудом, привезенным из Александрии. Тот изумруд на тридцать четыре диргемы стоил сорок два кесе, то есть девятьсот восемьдесят селимов золотом, или восемьдесят тысяч дукатов. А все платье Хасеки стоило сто тысяч дукатов, сумма, какую в то время вряд ли бы нашла в своей казне великая европейская держава, но для султана, исчислявшего свой доход в четыре с половиной миллиона дукатов, она не представлялась такой уж неимоверной. Если же вспомнить, что под стенами Родоса пало именно сто тысяч воинов Сулеймана, то цена платья, подобного которому еще не видел мир, находила свое, пусть и кровавое, как положено для такого великого властителя, оправдание.
Для себя Сулейман сочинил небольшое стихотворение: "Повторял я множество раз: "Сшейте моей любимой платье. Сделайте из солнца верх, подкладкой поставьте месяц, из белых облаков нащипайте пуху, нитки ссучите из морской синевы, пришейте пуговицы из звезд, а из меня сделайте петли!"
Хасеки в платье, которое охраняли все капиджии и бостанджии большого дворца, должна была ждать султана в тронном зале, стоя у золотого широкого трона падишахов, за прозрачным, тканным золотом занавесом; впервые за всю историю Османов султанская жена допущена была до трона (хотя бы постоять рядом!), еще вчера неведомая рабыня, сегодня всевластная повелительница, приближенная и вознесенная небывало, среди осуждающего шепота, нареканий и затаенной хулы стояла, гордо подняв головку с пышными золотыми волосами, которые никак не хотели прятаться под драгоценное покрывало, с лицом, закрытым тонким белым яшмаком, только с двумя прорезями для глаз, но и сквозь те прорези горели ее глаза таким блеском, что затмевали огромный изумруд на ее сказочном платье.
Султан появился в торжественном одеянии, в золотом четырехрукавном кафтане (два рукава для рук, два для целования придворным по пути к трону), в еще более высоком, чем обычно, тюрбане, с золотой саблей на боку, усыпанной огромными бриллиантами и рубинами. Хасеки поклонилась ему до земли, поцеловала его золотые сандалии, но он не дал ей поцеловать руку свою, оставив ее на коленях, сам сел на трон предков и вскоре сошел с него и повел султаншу во внутренние покои. Снова нарушая обычай, пошел в покои Хуррем и там смотрел на сына и на то, как молодая мать кормит его, и припал устами к ее нежной груди, налитой молоком, жизнью и счастьем.
А ночью они лежали, тесно прижавшись друг к другу, и смеялись от счастья и от страха, что могли больше не встретиться, и Хуррем укоряла султана за долгую разлуку и жаловалась на несносность одиночества.
- Вы опять пойдете на свою войну? - допытывалась она. - Неужели и султаны такие же, как и все мужчины, что кидаются от войны к любви и снова от любви к войне?
- Султаны, может, самые разнесчастные, - смеялся он, - но я не брошу тебя больше. Хочу быть с тобой и в раю, чтобы всегда смотреть на тебя.
- Первомост - Павел Загребельный - Историческая проза
- Изгнание из рая - Павел Загребельный - Историческая проза
- Музыка и тишина - Роуз Тремейн - Историческая проза
- Ярослав Мудрый - Павло Загребельный - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза