Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не может быть сомнения в том, что Лютер, как и сотни церковных мыслителей до него, освящает существующее эксплуататорское государство. Однако делает он это не так, как средневековые католические авторитеты. У Лютера нет ни слова о «божественном помазанничестве» государей, об их невидимом родстве с библейскими патриархами (идей, которые католические защитники монархии отстаивали до конца XVII века). Совершенно по-новому реформатор понимает и функции государства.
Светская власть не орудие распространения благодати; она предназначена лишь для сдерживания явного, уголовно уличимого зла. «Если бы весь мир состоял из настоящих христиан, то есть истинно верующих, — пишет Лютер, — то не нужно было бы ни князей, ни королей, ни господ, ни меча, ни закона… Но так как не все истинно верующие, так как лишь незначительная часть ведет себя по-христиански, не противясь злу… то бог, кроме христианского порядка и небесного божьего царства, установил еще и другой строй, подвергнув всех власти меча… Не будь этого, один пожирал бы другого и никто не мог бы обзавестись женой или детьми, не мог бы пропитать себя и служить господу: мир превратился бы в пустыню…»
Начиная с совершенно традиционной теологической выкладки, Лютер приходит к новаторскому взгляду на государство, весьма близкому к воззрениям раннебуржуазных теоретиков «общественного договора». Светская власть существует по праву человеческого несовершенства, из-за эгоизма, свойственного большинству еще не достигших праведности людей. Она должна быть признана потому, полагает Лютер, что без государственного принуждения было бы «взаимное пожирание», или, как скажет позднее английский философ-рационалист Томас Гоббс, «война всех против всех».
Светская власть у Лютера лишена всякого ореола, всякой священной миссии. Функции ее чисто полицейские, и реформатор с крестьянской резкостью заявляет, что короли или князья — это «палочники и палачи господа». Светская власть санкционируется не нравственно-религиозным чувством, а рассудком христианина, ибо он принимает и терпит ее только ради избежания самого худшего.
Раз государи — это «палочники», с них (поскольку речь идет о должности) смешно было бы спрашивать христианской морали. В качестве личности, члена христианской общины, государь, конечно, не свободен от ее требований: в частных отношениях он, как и всякий человек, должен быть добр, прощать обиды, не мстить и т. д. Но все это совершенно не касается его как обладателя короны и врага злодеев. Бог, полагает реформатор, спросит с государя в соответствии с особым, в Евангелии не записанным, правилом. Лютер формулирует его так: «Не должен он думать: «страна моя и люди мои, как захочу, так и сделаю», но: «я принадлежу стране и людям, я должен действовать им на пользу и преуспеяние». Лютер освобождает государей от всяких (в том числе и казуистически смягченных) нравственно-религиозных стеснений; вместе с тем он выносит их действия «на суд разума» — подчиняет критерию государственной целесообразности.
Сознавая, что критерий этот зависит от конкретной совокупности потребностей и нужд, Лютер не слишком высоко ставит раз и навсегда установленные законы. Перекликаясь с Никколо Макиавелли и предвосхищая позднейших идеологов «просвещенного абсолютизма», реформатор пишет: «Как бы хороши и справедливы ни были законы, все они имеют один изъян: они не могут противостоять нужде, необходимости. Поэтому-то князь должен уметь управляться с правом, как и с мечом, и по собственному разумению определять, где и когда нужно применять закон во всей строгости, а где и когда смягчить его… Высшим законом и лучшим законоведом должен быть разум».
Но, как выясняется, предвосхищения Лютера простираются еще дальше — в эпоху, одушевленную идеями конституционализма и «вечных, неотчуждаемых прав человека». По мнению реформатора, тот же самый разум, который возвышает государей над писаной законностью, должен подсказать им, что существует по крайней мере один, выше всех формул целесообразности стоящий закон — закон уважения к свободным решениям совести. Право на независимое убеждение (лично выстраданную веру) декларируется реформатором как безусловное ограничение произвольных действий светского правителя, пусть даже продиктованных заботой о государственном благе. Об этом праве Лютер говорит с пафосом, достойным буржуазно-демократических манифестов XVIII столетия: «Мысли и чаяния души не могут быть никому подвластны, кроме бога; поэтому нелепо и невозможно повелениями принудить кого-либо верить так, а не иначе… И если светский владыка твой все же делает это, то скажи ему: «Не подобает Люциферу восседать вместе с Господом; тебе, государь, я обязан служить и телом, и добром своим… но если велишь мне верить иначе, чем я верю, то не послушаюсь я тебя; в этом случае ты тиран и слишком высоко заносишься, — повелеваешь там, где нет у тебя ни права, ни власти». Реформатор не только дозволяет сопротивление узурпатору совести, но и приравнивает покорность ему к смертному греху: «Истинно говорю: если ты не воспротивишься, уступишь ему, позволишь отнять у тебя и веру, и Библию, то ты отрекся от господа».
Политические идеи, развитые Лютером в работе «О светской власти…», были на руку немецким князьям и препятствовали развитию народного недовольства против светского феодализма. Это неоспоримо. Однако апология княжевластия не исчерпывает богатства лютеровского сочинения. Реформатор формулирует идеи, которые могли быть обращены (и впоследствии действительно обращались) против различных форм феодально-княжеского произвола. В ряде случаев он предвосхищает точку зрения Гоббса, Спинозы, Пуффендорфа и других представителей буржуазного просвещения.
Политическое учение Лютера было хорошо согласовано с практикой сравнительно мирного развития бюргерской реформации в Виттенберге, Лейсниге, Страсбурге, Нюрнберге и других городах Германии.
Но дело в том, что значительная часть мирян, которым Лютер адресовал свои призывы к гражданскому миру, уже совершенно по-иному переживала саму проблему зла и насилия. Она различала ложь и попрание личного достоинства там, где реформатор усматривал лишь горести и тяготы непоправимо ущербного людского общежития.
IX. Перед лицом великой крестьянской трагедии
Как мы уже знаем, предреформационные десятилетия были временем обострения социальных противоречий и крайнего ужесточения феодальной эксплуатации. Германия шла впереди других стран Европы по уровню развития крестьянской антифеодальной борьбы. В 1502 году тысячи повстанцев встали под знамя «Башмака» (символ крестьянской независимости, родившийся когда-то в кантонах Швейцарии). Крестьяне требовали упразднения всех феодальных платежей и крепостнических «новшеств», возвращения узурпированных общинных угодий. В 1514 году произошло крупнейшее за всю предшествующую историю Германии народное восстание, возглавляемое тайным союзом «Бедный Конрад». Крестьяне выступили в нем вместе с городским плебейством. В 1518–1520 годах народный протест пошел на убыль из-за ожидания «реформ сверху», но с середины 1521-го заявил о себе с новой силой. В стране складывалась революционная ситуация. Классовые столкновения свидетельствовали о том, что никакого единого антипапистского движения в Германии уже нет, что это благодушная иллюзия Виттенберга. Народные низы согласны были поддерживать борьбу против Рима только при условии отмены крепостнического гнета, господские сословия — только ради захвата церковных земель и расширения феодальной эксплуатации.
После Вормсского рейхстага крестьянские вожди все чаще использовали в своей агитации реформаторские нравственно-религиозные понятия, но вкладывали в них совсем не тот смысл, который вложил (или намеревался вложить) сам доктор Мартинус.
Еще в 1520 году в статье «О свободе христианина» Лютер пытался провести резкое размежевание «прав духа» и «прав плоти». Разум и веру, утверждал он, никто не должен стеснять, и духовному диктатору народ вправе ответить сопротивлением. Однако к «угнетению плоти» (то есть к тяготам материальным) христиане обязаны относиться со смирением, как бы оплачивая этим нестесненность совести и веры.
Лютеровское разделение «духовных» и «плотских» прав крестьянская масса не приняла — и не только потому, что не хотела терпеть все умножающиеся материальные невзгоды. Горький опыт убеждал крестьянина в том, что насилие духовное (ложь) и телесное феодальное бремя (гнет) — это две стороны одной медали.
Ужесточение феодальной эксплуатации совершалось в начале XVI века с помощью «тысячи неправд». Захват общинных угодий почти всегда был не только актом насилия, но и грубым обманом. Господа подтасовывали старинные грамоты, прибегали к услугам лжесвидетелей и продажных судей. С личностью крестьянина — еще недавно относительно независимого, а теперь обремененного долгами и крепостническими поборами — никто не считался. Его могли выпороть за то, что его скотина забрела на только что отсуженное пастбище; могли приговорить к смерти за ловлю раков в «господском ручье». С него требовали того, что еще вчера выпрашивали как подачку, или вдруг постановляли, что он вправе жаловаться лишь на чужого господина, но никак не на своего. Феодалы именовали себя «покровителями крестьян», твердили, что защищают их от неприятельских набегов, но в форме «охранных денег» сдирали с них больше, чем любой турок.
- Тайны государственных переворотов и революций - Галина Цыбиковна Малаховская - История / Публицистика
- История Украинской ССР в десяти томах. Том второй: Развитие феодализма. Нарастание антифеодальной и освободительной борьбы (Вторая половина XIII — первая половина XVII в.) - Коллектив авторов - История
- Философия истории - Юрий Семенов - История
- 1917 год: русская государственность в эпоху смут, реформ и революций - Димитрий Олегович Чураков - История
- Очерки по истории архитектуры Т.2 - Николай Брунов - История