Пеон подполз к нему и, показав, что в револьвере осталось еще два патрона, вернул ему оружие, попросив коробку спичек. Затем он дал понять, что Фрэнсису следует перейти ущелье и выбраться по другой его стороне. Наполовину угадывая его намерения, молодой человек послушался, выстрелил со своей новой, более выгодной позиции в полицейский отряд в последний раз и зашвырнул винтовку далеко в овраг.
В следующий момент нефтяная река запылала с того места, где пеон поднес к ней спичку. Еще через минуту источник выбросил фонтан горящего газа. И, наконец, из самого оврага вырвался пламенный поток и устремился на отряд Торреса и начальника полиции. Опаленные жаром Фрэнсис и пеон вскарабкались по противоположной стороне оврага, обошли пылающую тропу, затем снова вышли на нее в безопасном месте и побежали мелкой рысцой.
Глава Х
В то время как пеон и Фрэнсис в полной безопасности передвигались по тропе, проходящей в овраге, который пониже того места, куда стекала нефть, превратился в огненную реку, начальнику полиции, Торресу и жандармам пришлось спасаться, карабкаясь по крутой стене оврага. В то же время отряд гасиендадо, преследующий пеона, был вынужден податься назад и подняться вверх, чтобы спастись от ревущего в ущелье пламени.
Пеон все оглядывался назад через плечо, пока не указал с радостным криком на второй столб черного дыма, поднимавшийся в стороне от первого горящего источника.
— Еще! — хихикал он. — Есть и еще источник, и все они запылают. Все их племя, все они заплатят за мое избиение. А дальше — целое озеро нефти — как море, как Юкатан!
Тут Фрэнсис припомнил слова гасиендадо о нефтяном море, вспомнил, что оно заключало в себе по меньшей мере пять миллионов бочек нефти, из-за отсутствия транспорта еще не отправленных к морю и находящихся в естественной впадине под открытым небом: нефть сдерживалась только дамбой…
— Какая тебе цена? — спросил он пеона.
Тот не понял.
— Сколько стоит твоя одежда и все, что на тебе?
— Полпезо. Нет, половину полпезо, — горестно признался пеон, глядя на то, что осталось от его лохмотьев.
— А что у тебя есть?
Бедняга пожал плечами, признаваясь в полной своей нищете, и горестно добавил:
— У меня есть только… долг. Я должен двести пятьдесят пезо. Этим я связан на всю жизнь, проклят на всю жизнь, как человек, больной раком. Из-за этого-то долга я и стал рабом гасиендадо.
— Пустяки! — не мог не усмехнуться Фрэнсис. — Ты стоишь меньше нуля; твоя цена — отвлеченная отрицательная величина, не имеющая вне математического представления реального смысла. И вот ты сжег сейчас нефти не менее чем на миллионы пезо. А если почва рыхлая и пласты сдвинутся, то нефть будет просачиваться и из самой скважины, и тогда должно загореться все нефтяное поле, а это уже миллиарды долларов. Да, для существа, стóящего на двести пятьдесят долларов меньше нуля, ты молодец, ты мужчина!
Из всего этого пеон понял только последние слова.
— Да, я мужчина, — сказал он, выпячивая грудь и вскидывая истерзанную голову. — Я мужчина из племени майя.
— Ты? Из индейского племени майя? — насмешливо усомнился Фрэнсис.
— Я наполовину майя, — неохотно признался пеон. — Мой отец чистокровный майя. Но женщины племени майя в Кордильерах ему не нравились. Он полюбил женщину смешанной крови из долины, и родился я. Но она изменила ему с негром из Барбадоса, и отец вернулся в Кордильеры. Как и моему отцу, мне суждено было полюбить женщину смешанной крови из долины. Ей нужны были деньги, а я обезумел от страсти. И тогда я продался в пеоны за двести пезо. Пять лет я был рабом, меня били. И что же? К концу этих пяти лет я должен был уже не двести, а двести пятьдесят пезо!
* * *
В то время как Фрэнсис Морган и многострадальный майя все больше углублялись в Кордильеры, чтобы нагнать своих, а юкатанские нефтяные источники все быстрее обращались в дым, — еще дальше, в самом сердце Кордильер, назревали новые события, которым суждено было свести вместе всех преследуемых и преследователей — Фрэнсиса, Генри, Леонсию и их отряд, пеона-беглеца, гасиендадо, жандармов во главе с начальником полиции и Альваресом Торресом, горящим желанием добиться не только обещанной Томасом Риганом награды, но и обладания Леонсией.
В пещере сидели старый мужчина и хорошенькая молодая женщина смешанной крови. При свете дешевой керосиновой лампы она читала вслух переплетенную в пергамент большую книгу Блэкстона в испанском переводе. Оба были босы, с голыми руками. Одеждой им служили плащи с капюшонами из грубой дерюги. Капюшон женщины был откинут назад, открывая ее пышные черные волосы. Капюшон старика был глубоко надвинут на голову, как у монаха. Его лицо аскета, с острыми чертами, величественное и полное силы, было чисто испанского типа. Такое лицо могло быть у Дон-Кихота. Но существовало и различие. Глаза этого старика были закрыты и обречены на вечный мрак слепоты. Никогда не смог бы он увидеть ветряную мельницу и ломать о нее копья.
Слепой сидел в глубоком раздумье, в позе родэновского «Мыслителя», и слушал читавшую ему вслух красивую метиску. Но он не был мечтателем, и не в его натуре было подобно Дон-Кихоту сражаться с ветряными мельницами. Несмотря на слепоту, которая непроницаемой пеленой скрыла от него весь видимый мир, он был человеком, склонным прежде всего к действию, и его душу никак нельзя было назвать слепой — так безошибочно она проникала в самое сердце и душу мира, лежащие под его внешней оболочкой, и так хорошо он видел самые потаенные грехи и тайные добродетели людей. Старец поднял руки, остановил девушку и стал вслух размышлять о прочитанном.
— Человеческое правосудие, — заговорил он медленно и с уверенностью, — это в наши дни состязание в уме и ловкости. Не справедливость, а ум и изворотливость — вот что теперь важнее всего. Законы вначале были хороши, но способы, которыми они осуществлялись, завели людей на ложный путь. Они приняли путь за цель, средства достижения — за самый предмет стремлений. Но закон есть закон, он необходим, он есть благо. К сожалению, в наши дни правосудие сбилось с верного пути. Судьи и адвокаты состязаются в уме и учености, ссорятся друг с другом, совершенно забывая об истцах и ответчиках, которые стоят перед ними, содержат их и ищут справедливости и беспристрастия, а не ума и учености.
Однако старик Блэкстон все-таки прав. Под всем этим, на самом дне, в самом основании здания правосудия, лежит глубокая и искренняя жажда права и справедливости для всех честных людей. Но что говорит Блэкстон? Люди сами придумали себе много нового. И вот закон, бывший вначале добрым, так исказило влияние всего придуманного, что он служит больше не обиженным и даже не обидчикам, а только разжиревшим судьям и худым, голодным адвокатам. Их ждут слава и нажива, если удается доказать, что они остроумнее своих противников и даже самих судей, выносящих приговор.