Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солженицын имел в заключении возможность не только читать-писать, но, как уже говорилось, и слушать радиопередачи! Благодаря этим передачам наш узник сильно расширил свое музыкальное образование. Н. Решетовская, ссылаясь на его письма, дает довольно обширный перечень произведений, одни из которых ему «особенно нравятся», другие он прослушал «с особым удовольствием», третьи «с наслаждением» и т. д. Слушал он и театральные передачи, например, мхатовский спектакль «Царь Федор Иоаннович»… Справедливости ради следует заметить, что музыкой Солженицын наслаждался все-таки не весь срок своей каторги. Не было такой возможности в Экибастузском особлаге. Н. Решетовская рассказывает о том времени: «Радио — совсем не слышит. А значит, и музыки лишен. Скучает по ней. «Прочтешь программу радиовещания в газете, и только сердце заноет», — пишет он мне». Вот что его терзало, вот отчего ныло у Шурочки сердце на каторге: музыки нет! Ну, а как в смысле культурного сервиса обстояло дело в Мертвом доме? Увы, персональных радиоточек с наушниками для слушания концертов и спектаклей ни у Достоевского, ни у его сотоварищей не имелось. В кино они тоже не ходили. Но кое что из даров культуры все же было. Например, балалайки. Рассказчик отмечает, что на Рождество «многие расхаживали с собственными балалайками». Сравните это с упоминавшимся роялем… Но больше того, в рождественские вечера после работы арестанты устраивали собственными силами представление. Настоящий театр! Представление длилось часа полтора два, состояло из пьес «Филатка и Мирошка соперники» и «Кадрил обжора». О второй из этих пьес читаем: «Давался целый акт, но это, видно, отрывок; начало и конец затеряны. Толку и смыслу нет ни малейшего». Судя по пересказу, не лучше была и первая. Словом, далеко не Чехов. Но все же — театр!..
Солженицын вспоминал об условиях, в которых разворачивалась его художественная самодеятельность: «в просторной столовой начинается концерт… «Он называет столовую даже «большим залом», вмещавшим «человек тысячи две», залом, в котором и настоящая сцена с настоящим занавесом и, разумеется, соответствующее освещение. А обитатели Мертвого дома блаженствовали, радовались, восхищались в душной комнате, в тесноте, при сальных огарках. Достоевский подробно описывает все это и, отметив, что к концу спектакля общее веселое настроение дошло до высшей степени, уверяет нас: «Я ничего не преувеличиваю. Представьте острог, кандалы, неволю, долгие грустные годы впереди, жизнь, однообразную, как водяная капель в хмурый осенний день, — и вдруг всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, повеселиться, забыть тяжелый сон…»
Долго, вероятно, очень долго размышлял Солженицын, чем бы еще уязвить Достоевского и всех каторжников его времени. Размышлял, размышлял и, наконец, ткнул пальцем в небо: «Каторга Достоевского не знала этапов, и по десять, и по двадцать лет люди отбывали в одном остроге, это совсем другая жизнь» — несравненно, дескать, лучшая. Не зная ее, он этой жизни завидует.
Но у самих каторжников имелась на сей счет несколько иная точка зрения. Они шли даже на такое отчаянное дело, как побег, лишь потому, что не было больше сил терпеть. Достоевский пишет: «Всякий бегун имеет в виду не то что освободиться совсем, — он знает, что это почти невозможно, — но или попасть в другое заведение, или угодить на поселение, или судиться вновь, по новому преступлению, совершенному уже по бродяжничеству, — одним словом, куда угодно, только бы не на старое, надоевшее ему место, не в прежний острог». В приведенном высказывании должны бы нашего героя ошарашить слова о том, что бежать с каторги «почти невозможно». Как так? Он же столько красноречия потратил для доказательства совершенно обратного! Он уверял, во-первых, что побегом «не было надобности каторжанам рисковать: им не грозила преждевременная смерть от истощения на тяжелых работах…» И дальше читаем в «Архипелаге»: «Из царской ссылки не бежал только ленивый, так это было просто». Еще и присовокупит при случае: «У ссыльных царского времени побеги были веселым спортом». Выходит, что только по лености не пожелали заняться этим веселым спортом декабристы и петрашевцы, Шевченко и Чернышевский и многие-многие другие. У Достоевского же читаем о побегах вот что: «Положительно можно сказать, что решается на это, по трудности и по ответственности, из сотни один… Только разве десятому удается переменить свою участь», т. е. получается, что удается бежать лишь одному из тысячи заключенных…
Солженицын корит легкой жизнью, бездельем также и декабристов, отбывавших каторгу Ссылаясь на «Записки» М. Н. Волконской, где сказано, что в Нерчинских рудниках дневная «урочная работа была в три пуда руды на каждого заключенного декабриста, он призывает читателя посмеяться над этим уроком. Его самого он очень веселит: «Сорок восемь килограмм! — за один раз можно поднять!» Конечно, для такого лба, каким был в свои лагерные годы Александр Исаевич, три пуда — ничто. Его здоровьице ни ранениями, ни тяготами фронтовой жизни, ни лагерными условиями ничуть не подорвано и даже не ослаблено. А у декабристов? В руках они держали кирку да лом, а на руках у них — кандалы. Что же до здоровья, то его расстроить имели они возможностей предостаточно, ведь многие из них участвовали в обильных тогда боевых походах, кампаниях, войнах. Так, муж помянутой Марии Николаевны Волконской — князь Сергей Григорьевич Волконский начал действительную военную службу в восемнадцать лет. Саня Солженицын в сем нежном возрасте только что стал студентом: писал конспекты, ходил на лекции, гонял на велосипеде, учил наизусть для художественной самодеятельности монолог Чацкого: «Карету мне! Карету!..» В последующие десять лет Волконский принимал участие в пятидесяти восьми непустячных сражениях, был сильно ранен под Прейсиш-Эйлау, стал генералом, командиром бригады, а Шурочка, продолжая принимать участие в самодеятельности, долго еще жил за мамочкиной спиной и только в двадцать три года попал, наконец, в армию, в обозную роту. О нашем герое в первый год его нахождения на фронте побывавший у него Н. Виткевич сообщал Н. Решетовской: «Саня за это время сильно поправился…». Когда Волконского арестовали и бросили в тот самый Апексеевский равелин, в котором через четверть века окажется Достоевский, ему подбиралось уже под сорок, а Сане, напомним, незадолго до ареста исполнилось только двадцать шесть. Многие декабристы были гораздо моложе Волконского, встречались среди них люди по тридцать, двадцать пять и даже меньше лет. Вот, допустим, гусарский поручик Иван Суржиков, штабс-капитан Соловьев и подпоручик Николай Мозгалевский: первому еще не исполнилось тридцати, второму что-то около этого, а третьему лишь двадцать четыре. Цветущие годы! Не посмеяться ли вам, Александр Исаевич, и над этими тремя: «Сорок восемь килограмм?»
Их отправили в Сибирь, на Зерентуйский рудник 5 ентября 1826 года из Киева. На место они прибыли 12 февраля 1828 года. Весь этот полуторагодовалый путь они проделали пешком вместе с уголовниками и в кандалах. Ничего себе прогулочка! А наш страдалец из прифронтовой полосы, где его арестовали, в Москву, где судили, ехал в пассажирском вагоне, а позже из Москвы в Казахстан тоже разумеется, поездом. Правда, в самом начале случился один пеший эпизод, так он столь поразил Санино воображение, что у него возникла неодолимая потребность запечатлеть это событие в самых возвышенных словах: «На другой день после ареста началась моя пешая Владимирка». Вот ведь как: «Владимирка»! Тут же узнаем, что пролегала она от Остероде до Бродницы, и продолжалась пять дней. Но взглянем на карту: от восточно-прусского городка Остероде до польского местечка Бродницы, где стоял штаб 2-го Белорусского фронта, как ни считай, больше 75 верст не наскребешь. 75 верст за пять суток. Это сколько ж приходится на день? Всего 15. Да тут и трех часов ходу нет! Вот она, оказывается, какая солженицынская мини-Владимирка: не превышает обязательную спортивно-оздоровительную норму, рекомендуемую врачами на каждый день для людей среднего и пожилого возраста. А Шурочке было тогда, как помним, всего двадцать шесть, и шел он со скоростью 15 км в сутки совершенно налегке. Конечно, имелся у него чемодан, набитый личными вещами да разными бумагами (писал же, не ленился!), и начальник конвоя, сержант, кивнул: возьми, дескать, свой чемодан. Но тот был поражен: «То есть как — чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и нес чемодан? А рядом с порожними руками шли бы шесть РЯДОВЫХ? И представитель побежденной нации?» Да, в группе арестованных оказался и немец какой-то гражданский, которому было «уже за пятьдесят», в два раза старше Шурочки. И тем не менее он произносит: «Я — офицер. Пусть несет немец». Тот берет и несет. «И несли потом другие военнопленные, — сообщает Солженицын, — и снова немец. Но не я»… Так что на этой прогулочно-тренировочной «Владимирке» не только Шурочкины быстры ноженьки, но и белы рученьки его не примаялись…
- Жизнь лондонского дна в Викторианскую эпоху. Подлинные истории, рассказанные нищими, ворами и продажными женщинами - Генри Мэйхью - Исторические приключения / Культурология / Публицистика
- Россия, вперёд! или Манифест рядового человека - Борис Михайлович Щурихин - Публицистика
- Ремесло - Леонид Бершидский - Публицистика
- Броня из облака - Александр Мелихов - Публицистика
- Мертвая зона. Города-призраки: записки Сталкера - Лиля Гурьянова - Публицистика