три: связь с ленинградским террористическим центром, контрреволюционная агитация и антисемитизм.
Я прекрасно понимала: меньше статей обвинения или больше – никакого значения не имеет. Достаточно и одной, чтобы не выпустить на свободу меня и Эрика. У нас обоих в 1937 году были посажены отцы. Он – высланный. Я – приехала в ссылку. И он, и я – потенциальные враги советской власти. Всё! Действительные или предполагаемые? Ну, это для следствия деталь несущественная.
Когда вечером нас из камеры повели в душ, я, объявленная преступником, обвиняемым по трём политическим статьям, искренне удивилась, что на свете уцелела вода. Она лилась, омывала и казалась такой отрадной.
Я уже еле держалась. Эрик был арестован. Барбара Ионовна отказалась от меня. Силы для существования мог дать только сон. При неисчислимом количестве допросов он был дефицитом. Иногда этот тяжёлый тюремный сон прерывался нечеловеческим, звериным воем. От него стыла кровь, леденело нутро. Крик нёсся из того же забетонированного подземелья. Где-то рядом мучили арестованного. Он мог быть виновным, мог не быть. Что это меняло? Истязали живого человека. Вой и чужая боль контузили не на час, не на день. На всю жизнь. Нас, разбуженных, схваченных за живое криком предсмертья, вскидывало с постелей в глубоком среднеазиатском тылу. И снова казалось, что прошедшие допросы, подведённые под статью обвинения, – только начало, преддверие чего-то ещё более нечеловеческого, что самое опасное и страшное впереди.
* * *
В 1937 году подследственные сидели у стола напротив следователей. Случалось, что при такой мизансцене доведённый нелепыми обвинениями до исступления человек хватал со стола чернильницу или пресс-папье и запускал ими в своего мучителя. Опыт был учтён. И в последующие годы стул для подследственных ставился ближе к дверям. В ожидании новой обоймы вопросов я на очередном допросе сидела именно там. Следователь долго молчал, сосредоточившись на выверке протоколов. Я посматривала на него и думала: «А вдруг и он кого-нибудь истязает и бьёт?»
– Не положено, правда, – сказал он вдруг, – но я включу радио. Послушайте. Соскучились, наверное? Посидите. Отдохните. Я сегодня не стану вас допрашивать.
В кабинете тепло, светло. Не так, как в камере. Напряжение мало-помалу отпустило меня. Я приметила, что стол следователя покрыт чёрным стеклом. За окном темень. По радио передавали музыку Чайковского к «Лебединому озеру». Музыка, гармония были не из этой жизни. Казались угловатыми. Почти враждебными. Но всё-таки дарованный покой усыплял. Незаметно для себя я отключилась и будто исчезла с лица земли. Да так исчезла, что не уследила, как следователь, то и дело подходивший к шкафу, внезапно остановился возле меня.
– Какие у вас красивые волосы, Тамара! – как взрыв, как землетрясение, оглушили меня его слова.
Это было хуже, чем удар, которого я постоянно ожидала. Коварство? Иезуитский манёвр? Как противостоять этим методам – я не знала. Следователь опустился на колени. Я вскочила. Сердце бешено расшибало всё изнутри.
– Не бойтесь меня, – сказал он. – Я вас люблю, Тамара!
От неправдоподобия, от дикости его слов меня охватила паника. Я потерялась. И тут же испугалась собственного вопроса, который вдруг вытолкнула из меня незнакомая хладнокровная логика:
– И давно это с вами случилось?
Он ответил коротко:
– Давно.
Несводимо и противоестественно было всё. Слова громоздились, и я запоминала то, что он говорил, случайными звеньями, блоками.
– Я знаю вас… вы чисты и невиновны. Знаю всю вашу жизнь. Знаю вас лучше, чем вы сами знаете себя. Знаю, как жили в Ленинграде, как нуждались. Про сестёр, про вашу мать знаю, про фрунзенские годы. Вы разве не помните меня? Я приходил к вам в медицинский институт, в группу… в штатском, конечно. Вы однажды пристально так посмотрели на меня. Потом мы приходили к вам домой. Нас было несколько человек. Один из наших сказал: «Пришли вас арестовать»… Вы тогда так страшно побледнели…
Следователь говорил что-то ещё и ещё. Казалось, что замахнувшаяся для какого-то замысловатого, чудовищного удара рука остановилась на полдороге, но добьёт всё равно. Мне было до ужаса страшно. Разламывался, трещал весь мир. Я не могла этого вынести.
– Пусть меня уведут в камеру.
После допроса с «объяснением», пребывая в панике, растерянности, я, как мне показалось, наконец нашла выход. В камере рассказывали, что у арестованного есть право просить другого следователя. Едва меня вызвали на следующий допрос, я заявила:
– Прошу передать моё дело другому следователю. Если вы этого не сделаете, я обращусь к начальнику тюрьмы.
– Думаю, вы правильно поступили, – ответил он, – что сказали об этом сначала мне, а не начальнику тюрьмы. Знаете, что будет с вами, если я передам ваше дело другому следователю? Вас упекут на все пятнадцать лет!
– Пусть. Сколько дадут, столько и дадут. Всё равно.
– Кому? Мне не всё равно. Я не теряю надежды, что вы уйдёте отсюда на свободу…
И продолжал увещевать:
– Выкиньте мысли о другом следователе. Вы для меня только подследственная, и всё. Понятно? Верьте мне.
В идее замены следователя было нечто большее, чем потребность избежать несусветных объяснений. Другой следователь мог лучше относиться к Эрику, короче и определённее вести допрос. Враждебность тоже обязана быть чёткой и ясной. Однако ни к одному из шести следователей, которые наведывались на допросы и спрашивали, люблю ли я Бальзака, я попасть не хотела. Все они, как один, были чуждой, незнакомой породы. Но я стояла на своём: «Другого следователя!»
– Поймите наконец: для вас это смертельно.
– Смертельно? Почему?
– Читайте! – протянул он мне пачку листов.
Машинописный текст гласил: «Петкевич превозносила военную технику Гитлера, говорила, что мечтает о его приходе… говорила, что ненавидит советскую власть» и т. д. Запомнить всё я была не в состоянии. Это формулировала уже не Муралова, нет. Кто-то другой.
Не дав дочитать и десятой части, следователь выхватил у меня листы и разорвал их в клочья. Теперь не узнать, кто автор сфабрикованного текста. И зачем он уничтожил написанное? Не инсценировка ли это? После ознакомления с очередным клеветническим доносом я поняла, что напрочь врыта и зацементирована в эти стены. Освобождение могло прийти лишь с разрушением самих стен.
Предъявленные обвинения – связь с «центром», террористические и диверсионные задания, восхваление техники Гитлера – вытекали из наклеенного в своё время в Ленинграде этим же самым органом власти политического ярлыка: «Эта девочка не может хорошо относиться к советской власти». Но если при этом, пусть единожды, нечаянно, следствие прорывается за кордон штампа и признаёт: «Знаю, вы невиновны», то на чём же в таком случае зиждется противостояние следователя и заключённого, похожее на смертный бой?
– Вот вы употребляли в своей ленинградской компании такое выражение, как «энтузиаст от