— Не думаю, — сказал он озадаченно. — Не думаю, что он нас вообще слышит… Но орать при этом, разумеется, не следует, — добавил он на всякий случай.
— Ни боже мой. Наоборот. А как здесь у вас насчет «жучков»?
— Каких жучков?
Господин Фираго менялся на глазах. Куда девался розовый надувной шарик с поросячьими манерами? Перед Робертом стоял озабоченный и внимательный джентльмен, склонный, правда, к полноте, но при этом вполне элегантный и даже значительный.
— Я, собственно, имею в виду записывающие устройства, — пояснил он деловито. — Как тут у вас насчет?
— Не знаю, — сказал Роберт, от удивления рассердившись. — А в чем, собственно, дело?
— А в том дело, что я хочу поговорить с вами сейчас о довольно интимных вещах. Можно? Или лучше не рисковать?
У Роберта мелькнула было мысль, что с папаней случился приступ мании преследования пополам с манией величия, однако господин Фираго эту мысль немедленно развеял.
— Вам большой привет от Германа Тихоновича, — сказал он, еще основательнее понизив голос и глядя Роберту прямо в глаза — зрачки в зрачки, совершенно так, как некогда делал это сам Герман Тихонович. И хотя Герман Тихонович в своей роли смотрелся безусловно гораздо более убедительно, но и у господина Фираго получалось тоже очень даже недурно.
Так, подумал Роберт, почувствовавши неприятный холодок в подвздошье. Начинается. Квартал прошел, и ничего, оказывается, не кончилось. Эти не отпускают: рубль за вход, четвертной за выход…
— Спасибо, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал по возможности ровно, но, видимо, то ли с голосом у него, то ли с лицом что-то сделалось не в порядке, потому что господин Фираго вдруг усмехнулся (не без тонкости) и продолжил:
— Герман Тихонович просил меня узнать, как продвигается ваша рукопись. Три месяца уже прошло, хороший срок, роман можно успеть написать.
— Я не романист, — сказал Роберт, с трудом побеждая в себе желание облизнуть губы. Сухие губы — клейким языком. Мерзость какая.
— Само собой, — тут же согласился сотрудник Германа Тихоновича, он же — в недавнем прошлом — папаня. — Само собой, кто бы спорил. Но — все-таки? Это не я, это Герман Тихонович интересуется. Когда все-таки можно ждать обещанного?
Тут, разумеется, напрашивалось «обещанного три года ждут», но это было бы слишком уж жалко, мелко и злобно. И беспомощно.
— Я предпочел бы говорить на эти темы с самим Германом Тихоновичем, — сказал Роберт.
— Понятное дело! Но раз уж я здесь, то как ему передать?
— Так и передайте, — сказал Роберт со всей возможной твердостью. — Слово в слово.
— Господи, да вы не волнуйтесь! — воскликнул господин Фираго. — Не хотите — не надо. Конечно, так и передам. Слово в слово. Что вы, в самом деле, Роберт Валентинович! Даже с лица спали, ей-богу. Работайте себе спокойно, мы не спешим. Никто вас не торопит. Главное, лишь бы дело делалось…
Роберт не ответил, и господин Фираго тут же совсем отступился, заспешил, снова сделался папаней — озабоченным и слегка дураковатым, стал прощаться, суетясь фарфоровым личиком. Роберт, держа каменное лицо, проводил его в прихожую, подал пальто, шарф, шляпу. Кейс. Господин Фираго пыхтя упаковался, спросил озабоченно: «Значит, вы полагаете, он меня еще вызовет?» и, не дожидаясь ответа, двинулся на выход, да так споро и энергично, что Роберт еле поспевал отпирать перед ним двери. Попрощались у решетки. «Очень на вас рассчитываю, Роберт Валентинович, по моему делу. Если будет малейшая возможность, попытайтесь его подвигнуть, так сказать… Мальчик не расстается со скрипочкой…» Роберт кивал. Ему очень хотелось что-нибудь сказать напоследок (для передачи Герману Тихоновичу персонально), что-нибудь веское, значительное что-нибудь, но он не знал, что именно. В голове у него вертелось только: «Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас?..» Это было бы и крепко, и веско, но абсолютно не соответствовало ситуации. Поэтому он не сказал ничего. Он даже не попрощался.
Потом он вернулся на рабочее место, извлек из нижнего ящика стола папку с рукописью и бездумно перебросил несколько страниц. Попытался было читать, но тут же оказалось, что он ничего перед собою не видит, кроме поросячьего личика папани с внимательными глазами Германа Тихоновича. Сволочьё. А чего ты, собственно, от них ожидал? Что оно все само собой потихонечку изноет и рассосется? Нет, миленок: рубль — вход, четвертной — выход. Но ведь я и рубля вам не платил, вы меня бесплатно к себе запустили. Професс-сионалы… Он вынул из папки последнюю страницу и перечитал примечания сэнсея. Четыре пункта. Хотя нет, строго говоря, три.
«1. Иногда его схватывает позыв на низ (это называется императивным позывом), он все бросает и мчится в сортир. 2. Когда питается — весь подбородок замаслен. 3. Халат никогда у него не стирается, попахивает козлом. 4. Еще что-нибудь. Подумайте».
Думал. Но ничего новенького так и не придумал. Противно было. И думать было противно, и придумывать. А, главное, непонятно было, зачем, елки-палки, все это понадобилось и для чего?
«Не забывайте, что Ваше умение „помнить все без исключения“ должно быть им хорошо известно. Поэтому обратите внимание на Ваши неудачные выражения типа „если не ошибаюсь“, „не помню точно, кто“, которые в свете названного факта выглядят для внимательного читателя странновато и малоестественно…»
Потом — еще полуабзац, перечеркнутый крест-накрест, но разобрать текст можно без особого труда:
«Не надо так много об обстоятельствах личной жизни. Это бесполезно…»
А ниже приписано:
«А впрочем, пишите, как хотите».
Собственной Его Императорского Величества рукой начертать соизволил… Зачем ему это надо? Зачем-то надо. Никакого представления не имею, зачем. А вот мне бы надо было сразу же отказаться. Наотрез. Без размышлений. Нет — и все разговоры. Что бы они мне сделали? За границу бы не выпустили? Так я туда и не рвусь, мне и здесь неплохо… Плевать я на вас хотел. Не прежние времена на дворе… Но порядки, похоже, старые, подумал он с горечью. «Новый год, порядки старые, холодной проволокой ржавою наш лагерь окружен, кругом глядят на нас глаза легавые, и сталь холодная блестит со всех сторон…» Ну-ну-ну, сказал он себе. Не до такой же степени, все-таки… Правильно, не до такой. Не смертельно, но зато — тошнит. Меня. А его? Неужели же его — не тошнит?
Он поднялся и, на всякий случай ступая осторожно, чтобы не скрипеть и не шуршать, прошел по коридору. Спальня: дверь настежь, форточки настежь, шторы опущены, тихо, пусто. Гостиная: дверь настежь, тихо, темно, торшер выключен. Сам лежит на диване, в любимой позе: газета поперек живота, горбатый длинный нос уставлен в потолок, один тапочек свалился на ковер. Спит. Глаза закрыты.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});