кто-то крикнул: «Улыбочку!», я, как bezumni, без единой мысли в bashke осклабился, и — щелк, бум, трах — заработали фоторепортеры, снимая меня с Минвнуделом в обнимку. — Молодец, — похвалил меня великий деятель. — Ты хороший парень. Вот, это тебе в подарок.
Подарок — сияющий полированный ящик — тут же внесли в дверь, и я сразу понял, что это такое. Стереоустановка. Ее поставили рядом с кроватью, соединили шнуры, и какой-то vek из свиты министра включил ее в розетку.
— Ну, кого поставим? — спросил очкастый diadia, тасуя передо мной целую стопку пластинок в глянцевых роскошных обертках. — Моцарта? Бетховена? Шенберга? Карла Орфа?
— Девятую, — сказал я. — Мою любимую Девятую.
И Девятая зазвучала, бллин. Народ на цыпочках, молча стал расходиться, а я лежал с закрытыми глазами и слушал восхитительную музыку. «Ты хороший, хороший парень», — тронув меня за плечо, проговорил министр и вышел. Какой-то vek, оставшийся последним, сказал: «Вот, здесь подпиши». Я открыл glazzja и подписал, а что подписал — без понятия, да и не желал я, бллин, ничего ponimatt. После этого меня оставили наедине с великолепием Девятой Людвига вана.
О, какой это был kaif, какой baldiozh! Когда началось скерцо, мне уже виделось, как я, радостный, легконогий, вовсю полосую вопящий от ужаса белый свет по morder своей верной очень-очень опасной britvoi. А впереди была еще медленная часть, а потом еще та, где поет хор. Я действительно выздоровел.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
— Ну, что же теперь, а?
Теперь представьте себе меня, вашего скромного повествователя, с тремя koreshami — Леном, Риком и Бугаем, которого так прозвали за толстую bytshju шею и громкий bytshi kritsh — гыыыыыыыыы! Сидим, стало быть, в молочном баре «Korova», шевеля mozgoi насчет того, куда бы убить вечер — подлый такой, холодный и сумрачный зимний вечер, хотя и сухой. Вокруг народ в otpade — tastshatsia от молока плюс велосет, синтемеск, дренкром и всяких прочих shtutshek, от которых идет тихий baldiozh, и ты минут пятнадцать чувствуешь, что сам Господь Бог со всем его святым воинством сидит у тебя в левом ботинке, а сквозь mozg проскакивают искры и фейерверки. Но мы не это пили, мы пили «молоко с ножами», как это у нас называлось, — от него идет tortsh, и хочется dratsing, хочется gasitt кого-нибудь по полной программе, одного всей kodloi, но это я уже объяснял в самом начале.
Каждый из нас четверых был одет по последней моде, что в то время означало пару широченных штанов и просторную, сияющую черным лаком кожаную kurtenn, надетую на рубашку с открытым воротом, под которым намотан шейный платок. Еще в то время было модно брить tykvu, чтобы посередине все было лысо, a volosnia только по бокам. Что же касается обувки, тут ничего нового не наметилось: все те же мощные govnodavy, чтобы пинаться.
— Ну, что же теперь, а?
Я был как бы за главаря в нашей четверке, koresha видели во мне предводителя, но мне иногда казалось, что Бугай vtiharia подумывает о том, чтобы взять верх, — ведь он такой большой и сильный и у него такой громкий kritsh на тропе войны. Однако все идеи исходили от вашего скромного повествователя, бллин, а кроме того, играло свою роль и то, что я был вроде как знаменитость; все-таки фото в газетах, статьи про меня и всякий прочий kal. К тому же я куда как лучше всех был устроен в смысле работы — служил в национальном архиве грамзаписи, в музыкальном отделе, и в конце каждой недели карманы у меня ломились от babok, да еще и диски имел бесплатно для моего собственного услаждения.
В тот вечер в «Korove» собралось множество vekov, kis, devotshek и malltshikov, которые пили, смеялись и посреди разговора vypadali, разражаясь чем-нибудь вроде «Горгорская приятуха, когда червяк вдрызг натюльпанит по кабыздохам», а из динамиков стереустановки несся всякий эстрадный kal типа Неда Ахимоты, который тогда как раз пел «Эх, денек, ух, денек, йе-йе-йе». У бара стояли три devotshki, прикинутые по последней моде nadtsatyh: длинные нечесаные patly, крашенные в белый цвет, накладные grudi, торчащие вперед на полметра, и коротюсенькие юбчонки в обтяжку с торчащими из-под них беленькими кружавчиками, на которые все поглядывал Бугай, вновь и вновь повторяя: «Эй вы, пошли к тем лошадкам, есть шанс проехаться, ну, хоть троим из нас. Все равно ведь Лену это не нужно. Пускай сидит тут, своему богу молится». А Лен не соглашался; «Nafig-nafig, как же тогда дух товарищества, как же тогда один за всех и все за одного, а, дружище?» Я же, ощутив одновременно dikuju усталость и вместе с тем щекочущий прилив энергии, сказал:
— Ноги-ноги-ноги!
— Куда? — спросил Рик, у которого litso было как у лягушки.
— Да так, поглядим просто, что там происходит в стране великих возможностей, — ответил я. Но при этом, бллин, я ощущал ужасную скуку и какую-то вроде как безнадежность, причем это уже не в первый раз так бывало за последние дни. Я повернулся к ближайшему hanyge — он сидел на бархатном сиденье, которое вкруговую шло вдоль стен zavedenija, к тому то есть, кто бормотал v otpade, и vrezal ему — хрясь, хрясь, хрясь — в puzo. Но он ничего не почувствовал, бллин, и продолжал бормотать свое: «Катится, катится колбасиной псиной балбарбасиной, а может дулдырдубиной?» С тем мы и выкатились в зимнюю необъятную notsh.
Пошли сперва по бульвару Марганита, ментов видно не было, поэтому, когда нам встретился starikashka, который как раз отошел от киоска, где он покупал газету, я сказал Бугаю: «Давай, Бугаек, прояви способности, коли желаешь». Все чаще и чаще в последнее время я только отдавал распоряжения, а потом отходил назад поглядеть, как их выполняют. Ну, Бугай vrezal ему — бац, бац, бац, — другие двое повалили и с хохотом принялись пинать, а потом мы дали ему уползти, стеная и голося, к месту проживания. Бугай говорит;
— Как насчет стаканчика чего-нибудь покрепче для sugreva, а, Алекс? — Потому что мы были уже совсем близко от бара «Дюк-оф-Нью-Йорк». Другие двое закивали — да, да, — а сами на меня смотрят, дескать, как я к этому отнесусь. Я тоже кивнул, и мы двинулись. Заходим, сидят те же старые ptitsy, или, по-нашему, sumki или babushki, про которых в начале было, и сразу же они завели свое:
— Добрый вечер, ребятки, дай Бог вам здоровья, мальчики, и какие же вы чудные, и какие хорошие, — а сами ждут, когда мы