Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером у Ярошенок завязался спор. На меня нападали сам Ярошенко, также Мясоедов, Собко, Максимов. Я мужественно защищался и защищал своих молодых собратьев.
Наконец состоялся суд передвижнического синедриона: из ста сорока девяти картин принято сорок. «Сергий» прошел лишь одним голосом. Рябушкин не принят вовсе.
Накануне и в день жюри были жаркие схватки молодежи из-за моей картины с Ге, Мясоедовым и другими старцами. На заседании же жюри Ге яростно нападал на присутствующего частным образом там графа И. И. Толстого, доказывая весь вред, который может быть, если моя картина будет принята. Однако Толстой, поддержанный горячим заступничеством за меня Куинджи, одержал верх, и картина была принята.
Очень немногими голосами прошли Серов, С. Коровин и другие молодые москвичи.
Узнав о такой обстановке приема на выставку моего «Сергия», я публично высказал Товариществу свою обиду. Меня старались уверить, что «Сергия» судили особым судом, что кому-де много дано, с того и взыщется много. Что никто не сомневался в моем большом даровании, что в этом году только и было толков и работы баллотирующим, что обо мне и со мной. Некоторые уверяли, что перед заседанием не спали две ночи, обсуждая положение и не желая быть несправедливыми ко мне. Говорили, что когда-то и с Куинджи было то же самое и прочее, и прочее, и прочее…
Потом я узнал, что на жюри, кроме Куинджи, защищавшего «Сергия» с пеной у рта, также и Суриков сцепился с Ге, и тот старался уверить Сурикова, что против личности моей он ничего не имеет, что тут вопрос принципиальный, позабыв совсем, что, целуя меня за «Варфоломея» со щеки на щеку, он не считал его вредным и принципиально не допустимым на выставку.
Репин находил «Сергия» картиной творческой, но не одобрял его за «символичность», причисляя его к тогда новому, так называемому «декадентскому», упадочному течению. Он горячо протестовал против того, за что ратовал Суриков, чтобы назвать картину словами молитвы Исаака Сирина «Слава в вышних Богу и на земли мир…», говоря, что всё, что есть в молитве, уже есть в самой картине…
Третьяков еще не приезжал, и я, усталый от перенесенных волнений, пал духом. К счастью, такой упадок духа не был у меня продолжительным.
Наконец, появился и Павел Михайлович Третьяков с неотступно за ним теперь следовавшим Остроуховым.
Картина поставлена на выставке очень хорошо, почти отдельно, над входной лестницей. Отход был большой, аршин на восемь-девять. Публика на нее смотрела с верхней площадки лестницы. Около нее поместился портрет работы Ге и пейзаж Аполлинария Васнецова[183].
В ближайшую субботу был Государь Александр III. Он внимательно смотрел картину, спросил, того ли это Нестерова, которого было «Видение отрока Варфоломея», и где та картина. Царская фамилия купила мало и очень слабые вещи. Сам Государь не взял ничего, был сдержанней, менее любезен, чем обычно. Приписывали это тому, что передвижники упорно не хотели идти в Академию[184].
Третьяков, оставаясь со мной отменно любезным, картину не взял. Утешаюсь, что огромное большинство молодежи на моей стороне.
После открытия, в следующее после посещения Государем выставки воскресенье, был обычный обед у Донона.
Прощаясь со своим «Сергием», я простился и с Петербургом. На этот раз я ехал в Киев через Москву. Ехал в компании молодежи. В нашей компании, в третьем классе, пожелал ехать и Поленов, взявший билет первого класса. Ехали шумно, весело, было много споров, разговоров.
Между прочим, Поленов передал мне свой разговор с Государем, которого он сопровождал на выставке и все время был рядом с ним. Когда Государь остановился перед моей картиной вторично, перед тем, как спуститься с лестницы и уехать, он сказал: «Это в известном архаическом духе, но это очень интересно». Говорил о Пювис де Шаванне, сравнивая мою картину с его вещами, расспрашивал о «Варфоломее», и Поленов уже думал, что Государь оставит картину за собой. Он прочел надпись, спросил, надежно ли картина укреплена и, милостиво простившись с передвижниками, уехал.
Это было последнее посещение Государем Александром III Передвижной выставки.
Картину газеты замалчивали…
Владимирский собор: образа верхних иконостасов
В Москве я пробыл недолго. Провел время оживленно. Поленов подарил мне прекрасный палестинский этюд. П. М. Третьяков позже не раз выражал желание купить этот этюд у меня. Тогда же Левитан подарил мне свой этюд Волги. Светославский и Аполлинарий тоже дали мне по хорошему этюду. Моя коллекция росла быстро[185].
Надо было поспешать в Киев. Там давно меня ждали образа верхних иконостасов. Их надо было кончать. В Киеве ждал меня Васнецов. Расспросам о Петербурге, о выставке не было конца.
В Киеве уже было известно, какой шум вызвала моя картина и что она понравилась Государю.
Прахов снова уехал в Питер. Там очень, якобы, торопили с окончанием Собора, пугая, что дальше 94-го года никаких отсрочек не дадут.
Мы ходили слушать в Софийский собор Гришу. Он пел «покаянный стих», и как он его пел!
Вечером зашел к нам Павел Осипович Ковалевский. Баталист Ковалевский, переживший свою славу, жил сейчас в Киеве.
Итак Ковалевский кончал Академию с Семирадским. Вместе с ним был послан в Рим. Там, в Риме, эти два столь противоположные художника прожили вместе четыре года пенсионерства.
Из русских художников, быть может, никто лучше Ковалевского не знал Семирадского, талантливого поляка, нашумевшего на всю Европу своей картиной «Светочи христианства»[186]. Никто не знал, как работал автор «Светочей» в Риме, с каким усердием он собирал всюду и везде материал к своей картине. На вечерних прогулках по Пинчо с Ковалевским Семирадский неожиданно останавливался, раскрывал небольшую походную шкатулку, бросал на какой-нибудь осколок старого мрамора цветной лоскуток шелка или ставил металлическую безделушку и заносил в свой этюдник, наблюдая, как вечерний свет падает на предметы. Он был тонким наблюдателем красочных эффектов и великим тружеником. Этот гордый, замкнутый человек, с огромным характером и умный, не полагался только на свой талант, работал в Риме, не покладая рук…
Ковалевский блестяще кончал Академию, написав программу по батальному классу профессора Виллевальде. Из Рима он прислал на звание академика или профессора картину «Помпейские раскопки»[187]. В этой «батальной» картине не было ничего батального, как не было ничего воинственного и в самом милейшем Павле Осиповиче.
Дело было сделано, и Павел Осипович, пожив в Италии, проехал в Париж, где своими этюдами и рисунками лошадей привел в восторг самого Мейсонье. И тот говорил, что после него, Мейсонье, никто не знает так лошади, как наш Ковалевский. Действительно, знание лошади и любовь к ней у Ковалевского были исключительные.
Вернувшись в Россию и неудачно женившись, Павел Осипович начал работать. Однако скоро началась русско-турецкая война, и он должен был, в качестве официального баталиста, ехать в Болгарию, прикомандированный к штабу Великого Князя Владимира Александровича, тогдашнего президента Академии художеств. Он почти все время оставался при штабе, или, как острили его друзья, в обозе, где-то там, куда ни одна пуля ни разу не залетела. Он, совершенно мирный человек в душе, ненавидел и войну, и походы, и все то, что с этим сопряжено: ненавидел все то, что так страстно любил другой — и уже истинный баталист — Василий Васильевич Верещагин, позднее положивший жизнь свою на «Петропавловске».
Павел же Осипович, не рискуя ничем, наблюдал из своего обоза, как наши донцы таскали кур по болгарским деревням, охотясь за ними как за страшными башибузуками. Павел Осипович наблюдал и писал такие «баталии» охотно, соединяя приятное с полезным. Однако такое отношение к подвигам Российской победоносной армии не могло нравиться его Августейшему начальнику, и Павлу Осиповичу дали это понять. Он попытался одним глазом взглянуть, что там в авангарде делается. Зрелище это ему не понравилось, и он снова перенес свои наблюдения в любезный ему арьергард, тонко наблюдая его жизнь. Нерасположение к нему росло, и, вместо того, чтобы сделать блестящую карьеру художника-баталиста, он навсегда попал в разряд бракованных; милости высокого начальства его миновали навсегда.
Ряд картин, якобы батальных, написанных им после войны, не был ничем примечателен. И Павел Осипович, как умный и чуткий человек, это понял и перешел к «жанру», вводя в него столь любимых им лошадей: его «На ярмарку» и «Архиерей на ревизии» — превосходные вещи, украшающие Третьяковскую галерею.
И все же, надо сказать, что автор «Помпейских раскопок» не оправдал надежд, кои на него возлагали Академия и общество. Я его застал в Киеве усталым, разочарованным в своем таланте и жизни, сложившейся для него крайне неудачно. Он был уже не молод, лет пятидесяти, с проседью, носил кавалерийские усы, как полагалось в старые времена баталисту, как носил их его учитель Виллевальде, а до него Зауервейд.
- Верещагин - Аркадий Кудря - Искусство и Дизайн
- О духовном в искусстве - Василий Кандинский - Искусство и Дизайн
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн