Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды заехал ко мне П. М. Третьяков, и на вопрос, что сейчас делаю, я ему ответил, что эскиз к «Юности преп. Сергия». Павла Михайловича заинтересовал мой эскиз, и он с обычной тихой настойчивостью добился, что эскиз «Сергий с медведем» я ему показал.
Эскиз ему понравился, а я после того совершенно к нему охладел, и понадобилось не менее года, чтобы снова вернуться к нему, но вернуться совершенно уже по-иному: фигура Сергия была в центре картины, медведь лежал у его ног, а природа была майская, весна была в полном уборе.
Позднее в таком виде картина Павлу Михайловичу не понравилась. По первоначальному же эскизу я спустя тридцать лет написал небольшую картинку.
В тот год в Ахтырке жил глубоким стариком знаменитый ученый — профессор Федор Иванович Буслаев. И однажды Е. Г. Мамонтова передала мне, что Буслаев выразил желание со мной познакомиться. Но Федор Иванович скоро заболел, и знакомство наше не состоялось. Таким образом я лишился, быть может, многих ценных сведений, советов этого большого и такого русского ученого.
В конце июля я получил известие, очень меня встревожившее. В Петербурге заболел «манией богатства» и был помещен в психиатрическую лечебницу муж воспитательницы моей девочки присяжный поверенный Георгиевский. Жена его, получив о сем телеграмму на Кавказе, тоже заболела, и моя Ольга осталась на руках малоопытной няньки. К счастью, болезнь г<оспо>жи Георгиевской скоро прошла, и она могла немедля выехать в Москву и Петербург.
В Москве мы встретились, и, так как обстоятельства изменились, то вопрос о передаче в мои руки дочери устраивался как бы сам собой. Теперь Ольга была со мной, и я тотчас же увез ее в Ахтырку, телеграфировав в Уфу о случившемся.
Сестра немедленно выехала в Москву, и через какую-нибудь неделю вопрос был улажен: Ольга с сестрой уехала в Уфу, где моя девочка нашла почти все, чего ей недоставало: любящих ее родных, большую к ней заботливость. По ее словам, самые счастливые годы ее прошли в Уфе, за что я всегда был благодарен как старикам моим, так и сестре, положившей на дело воспитания моей девочки лучшие свои силы и всю большую любовь, которую ей не пришлось отдать своим детям. Она замуж не вышла.
В Уфе, в доме моих родителей, Ольга прожила с пяти до одиннадцати лет, когда поступила в Киевский институт, да и потом, до самого своего замужества, она всегда с особым удовольствием ехала в Уфу. Там же отдыхала после многочисленных операций, поездок по заграницам, по всевозможным немецким и итальянским курортам.
Бывала она в Уфе и после замужества. На ее руках и скончалась в Уфе в 1913 году моя сестра, счастливая тем, что своими глазами видела ненаглядную Олюшку, вышедшую замуж за хорошего человека, молодого ученого — Виктора Николаевича Шретера.
Итак, проводив своих в Уфу, я остался в Ахтырке снова один и еще с большим усердием принялся за дело. Днем рисовал соборные эскизы, к вечеру шел в лес и писал этюды к «Сергию».
Помню такой случай. Нашел я себе подходящего натурщика, деревенского парня лет восемнадцати-девятнадцати для фигуры Преподобного. Пошли с ним в лес, на фоне которого я и должен был его написать. Одел его там в соответствующий костюм, поставил, начал работать и, чтобы не кусали нас комары, лица свое и натурщика намазал регальным маслом. Не прошло, кажется, и полчаса, вижу, мой крепкий, здоровый парень побледнел, как полотно, и стал, как подкошенный, падать на траву. Оказывается, что запаха регального масла некоторые вовсе не переносят.
В конце июля в Абрамцеве собрался почти весь цвет тогдашних художников. Приехал повидаться с Васнецовым после нескольких лет Репин (по пути в Ясную Поляну). Был там Серов; Врубель почти жил в Абрамцеве. Приехал и Костя Коровин, Аполлинарий Васнецов. Ставились домашние спектакли, давались шумные обеды, устраивались пикники. Словом, ряд празднеств во славу именитых гостей — Васнецова и Репина.
Бывал там и я, хотя все эти пиры, обеды, пикники и недолюбливал. Бывал я больше тогда, когда Савва Иванович и его шумная ватага уезжала в Москву, Абрамцево тогда как бы отдыхало. Жило трудовой, тихой жизнью. В те дни влияние умной, сдержанной Елизаветы Григорьевны брало верх, Абрамцево из шумного, веселящегося становилось серьезным, как бы спешащим наверстать прогульные дни, и работало не покладая рук.
В начале августа я перебрался в Москву (поездка на север была отложена на другое время). В Москве поселился у Никитских ворот, ближе к Зоологическому саду, куда стал ходить зарисовывать зверей. Написал медведей, лисиц, зайцев, пробовал зарисовать птиц[172]. Пресерьезно готовился к своей новой картине.
В конце августа или в начале сентября все было готово. Материала набрал чуть ли не больше, чем думал. Одного не хватало: не напал я на лицо юного Сергия, надеясь увидеть его во время самой работы над картиной.
Заказал я большую раму и двинулся в путь, в свою Уфу, где теперь меня ждали с особым нетерпением. Приехал. Радостям, разговорам, новым впечатлениям не было конца. Мне в полное распоряжение был отдан пустовавший тогда флигель, и я устроил там прекрасную мастерскую. Эта мастерская могла бы удовлетворить и более избалованного художника, чем был тогда я. Три больших окна, где солнца почти не бывало, большой, аршин в десять, зал, спокойные, гладкие стены. Словом — все, что мне было нужно и еще полное одиночество. Еще только раз в своей жизни я имел лучшую, чем тогдашняя уфимская моя мастерская, — в Москве на Донской, во время росписи храма Марфо-Мариинской обители, где дважды у меня была для осмотра обительских иконостасных образов незабвенная Великая Княгиня Елизавета Федоровна[173], прекраснейшая из женщин, мною в жизни встреченных.
Работая много на церковных лесах, я привык ко всякого рода неудобствам и мало обращал внимания на них, тем более, что знал и помнил, что нередко при наилучших условиях писанные картины пропадали на выставках только потому, что случайные, плохо приспособленные выставочные помещения особенно губили те картины, которые были написаны в специально выстроенных мастерских с верхним светом, с большим окном на север и прочими удобствами.
Так было с Левитаном, имевшим в последние годы жизни идеальную мастерскую, выстроенную богачом Морозовым. Дивно освещенные в мастерской, картины Левитана совершенно терялись на выставке, в условиях случайного света, тогда как мои, написанные в условиях гораздо худших, чаще всего на выставках выигрывали.
В Уфе в тот раз для меня было счастливое исключение, однако не помогшее мне написать моего «Сергия с медведем», так, как я о том мечтал.
Итак, я начал свою картину, размером еще большую, чем «Варфоломей», аршина в четыре высотой, почти квадратную. Материала у меня было достаточно, особенно для пейзажа. Слабее были этюды для фигуры. Но чего я особенно боялся — это лица Сергия. Лицо это мне мерещилось еще смутно, и я не имел для него такого надежного этюда, как для «Варфоломея». Одно для меня было ясно, что Сергий был русый.
Позднее, в «Трудах» я написал его с рыжеватой бородкой, и чутье тогда меня не обмануло. В 1920 году, когда мощи преподобного Сергия были вскрыты, я своими глазами убедился в том, что не ошибся. Оставшиеся на черепе волосы были русые с легкой проседью, с проседью же была и рыжеватая борода Преподобного.
Уверенность и горячность в работе меня не покидали. Я еще надеялся найти образ юноши Сергия, хотя он и ускользал от меня. Ведь для меня не существовало картины, если я не мог разрешить основную задачу ее. А тут этой основной задачей и было лицо Сергия.
Такое отношение, не скажу мое, но целого поколения, к задачам живописи как нельзя лучше показывает, как мы все были далеки от так называемого декоративного искусства, оставаясь, почти без исключения, станковыми живописцами. Таково уж было наше время. Правда, судьба меня поставила надолго перед необходимостью росписи церковных стен — я стал «храмовым живописцем», по существу не быв им, оставаясь всюду и везде станковым…
Только обед да вечерняя тьма заставляли меня покидать мою мастерскую. Холст на этот раз был отличный, все, казалось, ладилось. В доме у моих стариков был рай земной. Близость моей Ольги довершала общее благополучие, полноту счастья.
Особенно шло дело гладко и приятно, пока я писал пейзаж. Его видел я так ясно. Это должен был быть «Святой пейзаж». Все то, что есть чудного, умиротворяющего в нашей северной природе, должно было быть в моем пейзаже, преобразить его в святой, полный тихой, нездешней радости, и мне чудилось, что на такой пейзаж — с такими цветами, лесом, с тихой речкой — я уже напал.
Труднее становилось тогда, когда я подошел к фигуре, и еще трудней — к голове, к лицу Святого, такого значительного, яркого в нашей истории. Лицо его лишь мерещилось мне, как в смутном сне. Однако это неясное необходимо было сделать ясным, убедительным. Вот тут-то и начались часы сомнений, тревоги.
- Верещагин - Аркадий Кудря - Искусство и Дизайн
- О духовном в искусстве - Василий Кандинский - Искусство и Дизайн
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн