Саша вспомнил, что у Пеле каждая нога застрахована на миллион долларов, и хотел сообщить это Виолетте, прибавив, что и ее ноги достойны такой же страховки, но не решился и вместо этого брякнул:
— И хорошо, что неудачно.
— Вы находите?
— Нет, я хотел оказать, что хорошо потому… как… в общем, из-за этого мы с вами познакомились, и потому… это даже замечательно. — Саша еле доковылял до точки, Виолетта терпеливо ждала и, дождавшись, переменила разговор:
— Ну и что там, на Бештау?
— Там узкие тропки… камни.
— Это хорошо. — Она неподвижно уставилась в окно.
— Хотите, сходим туда, когда нас выпустят отсюда? — спросил Саша шепотом.
— Да, — так же шепотом ответила она.
— Вы что сегодня после завтрака делаете? — непринужденно выговорил Саша чужими, непослушными губами.
Виолетта слегка пожала покатыми плечиками.
— Что все здесь делают? Обхода ждут. А что?
— А после обхода? — допытывался Саша.
— После обхода ждут уколов и процедур. Ну и что?
— Ну а потом? — проклиная себя, настаивал он.
— Хы-х, господи. — Виолетта с досадой уставилась на Бештау. — Вам-то какое дело!
Наступило молчание. Девочка медленно перевела на Сашу свой светлый взгляд, безжалостно, медленно рассмотрела его побледневшее остроскулое лицо с проступившими веснушками и, глядя так же прямо, без всякой игры спросила:
— Вы хотите, чтобы я вышла?
— Хочу.
Когда наступил послеобеденный тихий час, Саша вошел в палату последним. Его встретила могильная тишина, хотя никто не спал. И никто не оглянулся на стук двери, никто не ворохнулся под одеялом, но все равно Саша прошел меж кроватей, как сквозь строй.
И потом никто из ребят не спросил, где это и с кем Саша столько времени пропадал и что делал. Только Главбух, морщась и потирая след от только что сделанного сестрой укола, дурашливо объявил:
— Парад алле!
— С удовольствием я бы съездил сейчас кому-нибудь по уколотому месту, — дружелюбно сказал Саша в пространство.
Отчужденное молчание палаты было ему ответом.
Они почти все были ровесниками Саши — Сизарь и Жигуль его одногодки, Главбух на год старше, а остальные моложе лишь ненамного, но все они относились к Саше почти как к взрослому. Да он и воспринимал их разговоры снисходительно: мне бы, дескать, ваши заботы. В минуты отчаяния, в первые дни, он с завистью слушал их щебетание, сожалел, что его уже лет с десяти начисто перестали интересовать детские забавы — не играл он с ребятами ни в козны, ни в клек, ни в лапту, ни в биту, не гонял голубей, почти не ходил на рыбалку: времени еле-еле хватало на школу и на конюшню. Всем жертвовал он ради конного спорта, но, конечно, все жертвы, как бы ни были они велики, стоили одного мгновения: он на финишной прямой ведет чистокровного скакуна в руках, тысячи зрителей — и детей и взрослых — кричат с трибун, но только он один знает, чего стоила ему эта скачка, как сумел вырвать он победу. И ничего удивительного не было в том, что относился Саша несколько даже свысока не только к своим однокашникам, но порой и к людям, которые были старше его по возрасту вдвое или хоть бы и втрое, но добровольно и охотно признавали его авторитет и значимость.
И вот вдруг увидел с удивлением Саша в палате нечто вроде бунта: никто из его вчерашних поклонников даже и разговаривать с ним не желает. В чем дело? Саша нашел такой ответ: они ревнуют, им завидно — ведь такая девочка, как Виолетта, одна, может, на весь Пятигорск, а может, и вообще больше такой нигде на свете нет. И ему стало жалко своих юных друзей, он решил их как-нибудь отвлечь.
— Вы знаете, мужики, Владимир Дуров возил с собой всегда четыре железнодорожных вагона животных?
«Мужики» никак не отреагировали.
— А вот партерный прыгун Алеша Сосин делал невероятный прыжок — через двенадцать солдат.
— Оловянных? — подначил голубятник.
— Настоящих, живых, — не обиделся Саша.
— Наверное, с пружиной, — буркнул Полтинник.
— Без всякой пружины! Притом во время прыжка он делал одно сальто-мортале назад и второе сальто вперед.
— В цирке — одно жульничество. — Это уж Главбух подкинул углей.
Саша весело согласился.
— Бывали всякие мошенники — «единственные в мире», «непревзойденные». Виолетта мне рассказала, что один такой, по фамилии Юсемс, поражал всех тем, будто имел исключительное чувство равновесия и лазил по-обезьяньи по свободно стоящей лестнице. А потом все узнали, что у лестницы были скрытые пружины и ее даже силой было не свалить.
— Во-во, — зло обрадовался Главбух. — Со стороны смотреть — красотища, а ближе подойти — иллюзии да фокусы, а на артистах — пудра, чужие волосы — парики, ничего красивого нет, один обман, а Виолетта твоя — травленая блондинка.
— Всякое бывает. — Саша был безгранично великодушен. — Но у нее свои волосы.
Они гуляли и после завтрака, и после обеда — весь день ходили по больничным коридорам, а распрощались вечером у того же окна, когда все пять маковок Бештау запеленала темнота. Они, может, и продолжали бы стоять еще в сумерках, если бы медсестра не шумнула, обратившись почему-то только к Саше:
— Больной Милашевский, спать пора!
Он вернулся в тот момент, когда Главбух забрался с ногами на кровать, заскрипев нарочно посильнее пружинами, дотянулся до выключателя и, не спрашивая ничьего согласия, выключил свет. Саша и этому был рад: лежал и, теперь уж не таясь, улыбался своим воспоминаниям и мечтам. Он уже предчувствовал, что скоро выздоровеет совсем, что вот-вот нальются прежней силой мускулы, ноги станут привычно надежными, руки цепкими. Сердце его наполнилось жизнью: это какое-то неистребимое доверие ко всем, неясные еще самому надежды и необъяснимая радость. А еще — появилась теперь в его жизни тайна, постоянно его волновавшая. Он никого не посвящал в нее, хотя и не боялся приоткрыть.
Он сообщал всем, кто этого не знал: сопалатникам, сестрам, нянькам, врачам, что «у Пеле каждая нога — миллион долларов», сообщал и смеялся. Все вежливо улыбались ему в ответ, иные удивленно ахали, но только наш герой один знал, что информация эта о знаменитом футболисте каким-то непостижимым образом связана с его, Сашиной, тайной.
4
В одно из воскресений Сашу навестили его друзья по ипподрому: Нарс Наркисов и Саня Касьянов.
Внешне они были полной противоположностью друг другу. Нарс — вороно-смуглый, широкоплечий, но низкорослый, и эта низкорослость была не пороком, а его спасением: жокей не может иметь веса более пятидесяти двух-пятидесяти трех килограммов. Касьянов — высок и строен: его жокейским счастьем была тонкокостность. Ладошки у него крепкие, будто каменные, но такие маленькие — пожмешь его руку, и кажется, будто он тебе всего лишь два пальца протянул.