Мы с миром на душе пришли — в слезах уходим,
Омытую водой очей и кровью жизнь
Пускаем на ветер и снова в прах уходим.
Омар Хайям
20
Я прошу всего только руку,
если можно, раненую руку,
я прошу всего только руку,
пусть не знать ни сна мне, ни могилы.
Ф. Г. ЛоркаБАКС
— Дядя Бакс, — сказал умытый и причесанный Талька. — Вила завтрак приготовила, а он стынет. Есть пошли.
— Угу, — ответил я, отфыркиваясь у рукомойника. — Щас…
Талька отчего-то хихикнул и ускакал в избу, а я исподтишка проводил его взглядом. Вырос парень, вытянулся, бриться скоро начнет, а жеребячество нет-нет, да пробьется. Иногда мне казалось, что у нас с Анджеем один пацан на двоих; вернее, на троих, на Энджи, Ингу, и меня. А если кто-то станет гнусно скалиться от дурной непонятливости, так это ненадолго, потому что ему скоро нечем скалиться будет.
Были у меня бабы, отчего ж не быть, легкие бабы, недолгие — потому что на вторую неделю мне сны тяжелые сниться начинают. Как Аля моя снова за хлебом идет, как сука-урлач из-за угла на «мустанге» своем выметывает, как я у окна кулаки в кровь о подоконник… Я потом на суде к нему за ограждение прыгнул, да конвою много было, оттащили… кричу я во сне, а бабам не нравится, спать мешает.
А если каким и нравится, так те мне не нравятся.
Ничего, Таля, маг ты мой недоучка, прорвемся… Сдохнем, а прорвемся, и батю твоего вытащим. Или не так, а так — сдохнем и прорвемся. Ох, что-то мысли у меня в последнее время поперек башки…
Должен я Энджи, много и дорого должен. Он с Ингой после суда того, Страшного Суда, в моей пустой квартире сиднем сидел, вой мой слушал да ножи прятал. Ладно, нечего сейчас прах ворошить, домоемся и завтракать пойдем.
А там и дальше пойдем. Кое-куда.
…Завтрак прошел в теплой и дружественной атмосфере. Вилисса подкладывала, дед поддакивал, Талька подмигивал. А я жевал и молчал. Не по душе мне была эта идиллия, попахивало от нее чем-то темным и сволочным. Не знаю уж, о чем там Черчек с Вилиссой за нашими спинами шептались, только встреча моя со странным носатым дядькой Бредуном, похоже, многое изменила. Знали они его — я имею в виду хуторян наших покойных — и его знали, и о нем знали, чего я не знаю… И теперь, когда я ловил на себе косой сочувственный взгляд деда, когда Вила все норовила влить в меня лишнюю кружечку молочка (терпеть его не могу!) — я чувствовал себя камикадзе, трапезничающим перед смертью.
А когда я заметил, что они смотрят на Тальку с тем же похоронным выражением — я забеспокоился всерьез.
И заговорил. Но сперва — не о том.
— Слушай, Вила… Да кончай же ты мне молоко подсовывать!.. ну ладно, лей уже… Ты тут, когда я к вам заявился, орать стала, как резаная, и все меня каким-то Боди обзывала! Эти Боди — они что, все на меня похожи? И вообще — кто такие? Вроде Страничников?
Ответила не Вилисса. Она сидела, по-бабьи подперев щеку рукой, и, пригорюнившись, глядела на меня.
Ответил Талька.
— Боди, дядя Бакс, это те, кто через Переплет живьем прошел.
— Как я?
— Как ты. Поговаривают, что они в Переплете Зверь-Книгу изнутри читают. И видят такую радость, что уж больше ничему в жизни своей не обрадуются; такой страх, что не испугать их с тех пор ничем; такую боль, что потом хоть на куски режь, все нипочем; ничего в них не остается, дядя Бакс, оттого и зовут их Равнодушными. С виду — человек как человек, не отличишь от прежнего, и живет, как раньше жил. Да изнутри он весь выжженный, пустой — хоть и не видно — и Зверь-Книга его теперь чем хочет, тем и заполнит. Заполнит смертью — пойдет Боди-Саттва убивать, заполнит хитрой злобой — пойдет жизнь другим отравлять. А до поры — не узнать их.
Я вспомнил видения, что окружали меня в Переплете. Что ж ты меня-то не выжег, туман на черной подкладке? Не смог? Не захотел? Почему?..
Теперь ясно, чего Вилисса от блудного Бакса, как от пса бешеного, шарахнулась… Видать, здешние орлы после прогулок в Переплете шибко на зомби смахивают. М-да, ситуация…
— А мы с дядей Баксом уходим, — невпопад ляпнул Талька. — В Книжный Ларь. За папой. Вила, пошли с нами!
И снова Вилисса не ответила. Только переглянулась с Черчеком и незаметно кивнула. Не в том смысле, что да, мол, пойду, а совсем в другом.
— Ну что ж, — буркнул дед с отчетливо заупокойными интонациями, — видать, планида у вас такая… Идите, раз решили.
Талька насупился, сообразив, что его хуторские наставнички явно не собираются нас сопровождать — но новая мысль тут же родилась в его голове, вытеснив все остальные.
— А оружие?! — завопил он. — Что это мы, с голыми руками в Ларь попремся?! Черч, у тебя меч есть? Или копье, на худой конец…
— Вот именно, что на худой… — Черчек хмыкнул в бородищу и двинул бровями. — На кой он мне сдался, меч-то? Землю им копать? Или дрова рубить? Топор есть, так он для боя не особо ухватистый; ножи есть, лопата, серпов штуки три… мотыга еще есть в сараюшке и вилы, так их этот медведь об меня попортил…
— Ну тогда пошли, — я встал из-за стола и улыбнулся разочарованному Тальке. — В сарай пошли, инвентарь твой смотреть.
И мы пошли. В сарай.
Талька немедленно ухватился за мотыгу и стал ею махать в тесноте сарая на манер алебарды, чуть не раскроив старику голову. А я снял с гвоздика пару серпов и принялся их разглядывать.
Почти. Почти — как надо. И рукоять длинная, и изгиб лезвия небольшой, а заточено — бриться впору. Я повертел серп в пальцах — нет, не проскальзывает… а ну-ка второй…
— Сдурел? — не очень вежливо поинтересовался Черчек, спрятавшийся за меня от Талькиных упражнений. — Что старый, что малый, одни мозги на двоих… Ячмень жать пойдешь?
— Ты, дед, — бросил я, — такую фразу слыхал: как серпом по гениталиям? Вот и не лезь, куда не просят, пока народная мудрость тебе боком не вышла. Талька, положи тяпку на место! Видишь, дедушка нервничает…
Не договорив, я дернулся и слегка порезал себе ладонь лезвием серпа. Потому что снаружи раздался визг. Истошный и дикий.
Женский визг. И такой оглушительный, что мог принадлежать только Вилиссе с ее луженой глоткой.
Немедленно на визг наслоился звук глухих ударов, топот, треск ломавшихся кольев… Черчек, забыв про Талькину мотыгу, рванулся к выходу, Талька устремился за дедом…
Но первым из сарая все-таки выскочил я. И рукоять серпа бередила порезанную ладонь.
Серп. Один из моих учителей называл его «камой». Он говорил: «Кама — это лезвие, которым бреется смерть, когда у нее намечается праздник…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});