Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вашебный апрат, каторый лоит обрас пасресвам апичатка светвова атраження на чусвитльнай бамаге есть Асахи Пентакс Спотматик, с фотометром CdS и раскрытием f:2.8. Блаародный стариц Баро седа ошнь плоха палучаица на эттай мыльнице!
Безвыходное положение! Ничего (ничивоше) не оставалось (ре’тонго) делать (дела), кроме (иво финда) как (каг) уйти (фютеле-кан).
Белый отбыл в Мексику исполнять свой обет. На нем был белый костюм, белая рубашка с белыми пуговицами, белый галстук с белой булавкой, белый ремень с белой пряжкой, белые носки, белое нижнее белье, белые туфли и белая шляпа. Одеяние тех, кто «поступил в услужение» к одному из «святых» — и наскреб на приданое. Еще в pochette[74] у него был красный платок. Религия? Нет, быть может, просто украшение или мазок политического цвета, чтобы разбавить белое однообразие. Белого в белом звали Сантьяго Меркадер, и он намеревался убить Тайту Троцкого, могущественного повелителя стихии. Возможно, то был пароль для сообщника (падел’ника) — дальтоника.
Белый мужчина (мольна мунделе) пришел, увидел и убил Льва (Симбу) Троцкого. Он вонзил «перо» ему в «тыкву» и отправил «Ин-Камба финда нтото» (на тот свет). Прежде чем нанести последний удар, всегда обращаются за советом к оришам.
Словарь
Асахи Пентакс Спотматик — япон.; англ.; торг., фотоаппарат.
Бабалао — на лукуми, бабалоша.
Бабалоша — бабалао, то же на лукуми.
Баро — имя собственное. Фамилия.
Менсу — противоположность нганга. Приблизительно: сглаз.
Моана мунделе — белая женщина. По Пьеру Берже, «бледный ходячий язык».
Нганга — от дагомейского ороко. Амулет.
Олофи — возлюбленный бог. Иногда. В иных случаях — дьявол. Обычно изображается в обычной позе. В отдельных случаях, однако, он бывает снизу.
Ориша — от баконг. ориша. Бабалао, или бабалоша.
Перо — суахили, пиро. От араб., пира. Приблизительно: альпеншток.
Тата — кормилица, няня.
Тайта — отец или фигура отца. Соответствует русскому «тятя».
Лино Новас А НУ, ДЕРЖИТЕ МОРНАРА!— А ну, держите его! Вяжите крепче. Не пускайте. Держите, держите! Не уйдет. Вы посмотрите, что он со мной сделал. Эта штука (а она все еще там, штука (эта) железная, не деревянная, не каменная, нет, железная, из закаленной, что называется, стали, вбита, вколочена в кость, между лобной и теменной, ближе, скорее, к затылочной, не особо выверенно, не с холодным расчетом, но ловко введена, вонзена и вписана в голову того, кому суждено вскоре отправиться на тот свет, с бешенством, с холодной яростью, затмевающей ненависть и злопамятность и политическую вражду, превращает двух людей в одну-единственную штуку, лезвие, длящее руку человекоубйственным оружием, подобно жесту, скорее, в фиглярском подражании жесту, дружеском протягивании руки, и вот теперь они одно или, точнее, два: палач и его жертва) у меня в голове — это вам не севильский гребень. Вяжите его! Не уйдет. Не сбежит. Это вам не заколка. И не цветная ермолка. Держите, держите! Вот так. И не выбившаяся прядь. Это топорик. Засаженный. В череп. Будто так и надо. Держите этого малого! Отлично.
(Ибо он помнит, ибо не забывает, ибо все еще не позабыл, ибо все еще помнит, ибо прошлое представляется ему потоком беспорядочных, движущихся фотокартинок, отрывком из старого фильма, который показывали в кинотеатре где-нибудь в квартале Луйяно или в Лаутоне, на отшибе, у черта на рогах, где и крыши уже совсем не те, что в городе, и номера телефонов уже не буковка в начале, а потом цифры, и даже не просто цифры, их вообще нет, потому что нет надобности ни в цифрах, ни в буковках, ни в номерах. Нету там телефонов. Не нужны они. Кричишь кого надо и все. Проще некуда.
Там, на окраинах, мы играли в союзников и фрицев, и фрицы с союзниками же были шоферня, водилы тех колымаг, которые со временем стали называть автобусами, а пока они еще не автобусы, а совсем даже омнибусы, трамваи или как бишь их, а я был сорви-голова, и однажды моя подошла ко мне на остановке и, перекрикивая рев полудохлых рыдванов, сказала, что залетела, а я переспросил: «Что, в положении?» — и она, все еще сквозь рев рыдванов, кивнула, вот так, головой, вот так. Потому я знаю, что такое воспоминание, и знаю, что он, этот человек, вспоминает. Но то, что он вспоминает, не важно. Потому. Потому, что они то, что есть.
Воспоминания. И ничто иное. Ах он подлец! Это надо же отправить, заслать человека, куда он его заслал, отправил, и там одного кинуть. Ни спасения, ни даже попытки спасения, темница его была в крепости внутри еще одной крепости, тюрьмы Лекумберри, и никто его оттуда не вызволит. Подлец. Вот он кто. Этот тип, этот кровожадный тиран, этот палач народов, этот, Сталин, никто иной. Это он его заслал. Я точно знаю. Как же мне не знать. Я сам его на моей колымаге довез до причала Мачина, а там он сел на паром, той ночью светила девятая луна. Да, сеньор, его, собственной персоной. Его, его.
Убийцу. Того самого мужика, потому что он не баба и не ребенок и не извращенец, потому что одет он как мужик, хоть и поступил по-бабьи, изменник, наставил рога другому мужику, старику, тому, что читал рукописи. Да еще из-за спины.)
Из-за кресла, выбросив руку, скорее, в ralenti[75] движения, чем в самом движении, в застывшем жесте, в запоздалом рывке, опровергающем движение, но все же в движении. Убийца, Хакобо. Сантьяго, Яго, Диего. Как бишь его. Вон тот. Мольнар, Меркадер, как бишь его распроклятая фамилия. Он. Это он меня убил. Что значит, откуда я знаю? Да как же, мы были с ним вдвоем в комнате, больше никого, я сидел вот тут, в кресле, в качалке, в каталке, где теперь медленно умираю в не сладкой и не горькой и не кислой и не грустной и не важной агонии, медленными шагами медленно отхожу туда, откуда меня призывают, а у меня за душой ни слеповидения, как у Тамарии, ни моторизованных предсмертных хрипов Рамона Йендии, ни даже грязной связи, какая была у старика Ангусолы с его дочкой Софонзибой (красивые имена, скажите? я их вычитал у Фолкнера, а он, в свою очередь, вычитал, да неверно, в какой-нибудь энциклопедии или еще где, где писали про Софонисбу Ангиссолу, итальянскую художницу эпохи Возрождения), вообще ничего. Ничего. Вот так. Он стоял там, сзади, а я сидел тут, спереди, один (он) позади другого (меня), и таким манером, один сзади, другой спереди, все, читка, просмотр, да что угодно прошло бы «на ура», если бы только этому малому не взбрело вдруг накинуться на меня с выпученными глазами и воткнуть что он там воткнул мне в голову, сверху, сзади, сзади и сверху, и вот я тут, выпучив глаза (а может, и серое вещество), загибаюсь, а вы все выспрашиваете, или вы выспрашиваете, а я все загибаюсь, сыплете вопросами, и все мне да мне, и ни одного ему, тому, кого вы лишь знай валтузите по морде, по все еще выпученным глазам, колотите, колошматите и даже не спросите, где у нас с ним болит.
Вот так! Держите крепче! Не уйдет! Врет, не уйдет. Держите и вяжите (без разницы) да покрепче. Держите его! Крепче держите! Врет. Не. Уйдет. Вот так. А ну, держите его! Отлично.
Алехо Карпентьер ПОГАНЯ[76]Чтение должно занимать ровно столько времени, сколько звучит Pavane pour une infante défuncte на тридцати трех оборотах в минуту.
IL’importanza del mio compito non me impede di fare molti sbagli… старик задержался на этой фразе, усеченной удрученным шипением, подумал: «Не выношу диалогов», одновременно переводя мысль на французский, чтобы попробовать на слух, и изобразил на своем почтенном, чтимом, учтивом лике улыбку, подобие засахаренного оскала, быть может, потому, что из открытого окна, с косяками, выстроившимися эскадрой вокруг рамы, свежевыкрашенными ставнями, спущенными жалюзи, верхним карнизом, проглядывающим сквозь портьеры прибывшего из Антверпена легкого муслина, золочеными петлями, щеколдами того же желтоватого бронзового оттенка, пазами, напротив, удивительной белизны, шпингалетами, задвижками и ореховыми косяками, выбеленными маслом льняного семени и широкой доской, уставленной горшками, крынками и вазонами с землей, засеянными лилиями и подсолнечниками, где, однако, он не увидел цветов в белоснежном сиянии, ибо они были посажены не на подоконнике, а снаружи, на краснокирпичном солнцепеке, вне полосатой защиты козырька, погоде в угоду, как предпочитала выражаться Атанасия, сведущая в простонародных присловьях ключница, сквозь залитое светом отверстие лились нежданные сладостные мелодии. Музыка доносилась не из граммофона, мурлычущего что-то родное, отдающее мелизмом, а издалека, то были не флейты-пикколо, не лютни, не дульсимеры, виуэлы, систры, спинеты, рабели, кларнеты, кифары или цитры, а струны балалайки, перебираемые в поисках терменвоксовских созвучий, по-киевски, «Киевский Термен», долетевший в воспоминаниях о нивах Украины. «Не выношу диалогов», — произнес он по-французски, думая, как бы это прозвучало по-английски. Мужчина — тот, что был моложе, ибо там присутствовали двое, — старик и юноша, и один в силу обстоятельств относительности должен был быть моложе другого, он-то и смотрел сейчас на собеседника, — заходился в вымученных взрывах довольного хохота, услышав фразу, оброненную с аллюзией на цитату. Старик, — ибо если кто-то из двоих, находящихся в горнице, убранной ворсистыми иркутскими коврами, был престарел, то ему, пригнутому к земле годами и воспоминаниями, и выпадало быть старше, — он-то и смотрел сейчас, обернувшись, и где-то в вышине, увидев огромный распахнутый рот своего ученика-фактотума в ракурсе визуального auris sectio[77], заметил, мысленно помечая в блокноте, губы (две), нёбо, заднюю дужку, глотку, миндалины (или ниши последних, удаленных в предпубертатной тонзиллоктомии), алый, как стяг, язык, зубы (едва ли тридцать два), собственно зубы на нижней челюсти и на верхней, резцы, клыки, малые коренные, моляры и зубы мудрости, и, поскольку тот не переставал смеяться, уж безо всякой причины, разве что свидетельствующей о недалекости, он увидел дышащие влагой нёбную занавеску, язычок (вновь), гортань, переднюю дужку, снова язык (тот же самый?), миндальные ниши и нёбно-глоточную дужку, одонтологическая усталость навалилась на него, и он вернулся к книге. Молодой, — ибо из двоих погруженных в opus magna, который ненавистный и ненавидимый мастер держал в руках, он был моложе, — отметил своей раздосадованной сетчаткой форзац, закраину, переплет, ярлычок, наугольник, корешок, корешок блока, нитки, рисованную концовку, оттиски, капталы, тканевую обложку, бумажную обложку, брошюровку печатных листов, верхний обрез, нижний обрез, передний обрез, иллюстрацию, верхнее поле, внешнее поле, суперобложку, надпись на корешке, и небрежно пробежал глазами текст. Мгновение спустя он уже отвлекся от искусства переплета, от библиографических ссылок, от книжной номенклатуры, чтобы ощутить под непромокаемым макинтошем, который, сообразуясь со случаем, наглухо застегнул, невзирая на знойные тропические ветры, продувавшие плоскогорье, и поверх ладно скроенного пиджака нащупал локтем и предплечьем остро заточенный колющий топорик на короткой рукояти из белого отполированного тика. Затем перевел взгляд с книги на благородные седины и подумал, что ему придется рассечь кожу головы, затылочную кость, пробуравить мозговые оболочки (а — твердую, б — паутинную, в — мягкую), чтобы впиться в мозг, протаранить мозжечок и, возможно, дойти до продолговатого костного мозга, все зависело от первоначальной силы, фактора, способного вмешаться в его смертельную инерцию. «Не выношу диалогов», — вновь произнес старец, теперь по-русски, но думая, как то же самое прозвучит на немецком. Именно эта фраза-ритурнель побудила его нанести удар.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- О бедном гусаре замолвите слово - Эльдар Рязанов - Современная проза
- Человек из офиса - Гильермо Саккоманно - Современная проза