— Мадам Полидоро попала в труппу оттого, что мы безвременно лишились Ордынцевой, — сказал Славский. — Там трогательная история с разбитым сердцем и прочими экивоками. Вроде был у Генриэтточки богатый покровитель, но его увели, как цыгане жеребца, прямо из стойла, а увела наша прелестница Глашенька Ордынцева… талия у нее, мой друг, — ах! Пальчики оближешь! А округлости! Кавалеры с ума сходили! Кокшаров и взял Генриэтточку на место Глашеньки.
— А где она до того служила?
Стрельский задумался.
— Где-то, поди, служила, пока ее покровитель при себе не оставил…
— То есть Кокшаров взял в труппу человека с улицы?
— Нет, Иван не настолько глуп. Ему Генриэтточку рекомендовал один господин, инженер, большой любитель театра. Он ее и привел.
— Это нужно узнать. Вы фамилию инженера знаете?
— Фамилия знатная! Боже мой… — Стрельский задумался. — Ну вот, вылетела из головы. А она ведь во всех гимназических учебниках мельтешит! Я вспомню, вспомню!
— Нужно понять, откуда она взялась. Раз уж вы все равно догадались о моем треклятом ремесле, то…
И Лабрюйер кратко рассказал о своем разговоре с Лореляй.
— Барышня, которую не отличить от мальчика? Боже мой, это же находка для труппы! — воскликнул Стрельский.
— Это находка для мазуриков, которые обучили ее лазить в форточки и расстегивать замки браслеток. Но она назвала имя «Генриэтта». Может, хотела сбить меня со следа — раз она бывала в зале Маркуса, то видела на афишах все наши фамилии с именами. Но почему? Кто мог предвидеть, что я отыщу эту проклятую Лореляй и стану ее допрашивать?! В общем, нужно разобраться. И еще у меня к вам просьба. Когда будут готовы фотографические карточки, я дам вам портрет Енисеева, и вы съездите с ним к фрау Хаберманн. Покажите ей карточку — сдается мне, что она опознает в Енисееве Дитрихса.
— Я могу съездить… — Стрельский замялся. — А вы сами?
— Я повезу обе карточки в Ригу. Есть кому показать их.
— Вы ведете себя совершенно по-рыцарски. Полагаете, Валентиночка, которую вы обязательно вызволите из тюрьмы, отблагодарит вас? Скажите честно!
— А если даже так?
— Вы плохо знаете артисток. Ей покажется, что она должна отблагодарить, — и она с радостью сыграет свой спектакль, она увлечется порывом и будет счастлива. Но рано или поздно опустится занавес, и Валентиночка, опомнившись, скажет: «Боже мой, что я делаю?!» Вы готовы к этому?
— Пусть так… — Лабрюйер вздохнул. — Пусть хоть так. И не будем об этом.
Он встал и пошел вокруг стола, выискивая место, откуда можно было бы посмотреть на заинтересовавший его двор. Это место нашлось — и он замер, приоткрыв рот.
Картинка была — впору на сладенькую немецкую открытку. Белокурая красавица в нежно-персиковом матине с кружевами сидела на открытой веранде и расчесывала длинные волосы. Матине, надо думать, из тончайшего батиста, падало прелестными складками, сквозь ткань угадывались очертания стройной фигуры и небольшого, не стесненного корсетом, правильно вылепленного бюста.
Стрельский тоже уставился на даму.
— Ну, эта курочка ему не по зубам, — пробормотал артист, имея в виду Лиодорова.
— А он будет пытаться? — спросил Лабрюйер.
— Отчего ж не попытаться?
— Вы его подтолкните… — Лабрюйер тихо засмеялся. — Пусть выяснит, кто еще проживает на этой даче. Может, там не только красавицы угнездились…
Они выкурили еще по папироске и услышали звонкий голос молодой молочницы. Стрельский раскудахтался: ему захотелось принять из рук прелестной пейзанки кружку парного молока. Лабрюйер присоединился.
— Дожил, — сказал он артисту. — Пью на рассвете молоко.
— Оно для вас и полезнее.
— Самсон Платонович, вы много в жизни повидали — отчего человек взрослый и самостоятельный вдруг идет на поводу у какой-то скотины и напивается до скотского состояния?
— Оттого, что этот человек — один и сам не осознает своей беды, но гонится хотя бы за призраком дружбы и братства. Ведь в начале всякого вашего загула Енисеев кажется вам ангелом, ради вас отстегнувшим крылышки и сошедшим на землю, — объяснил Стрельский. — Я, друг мой, столько выпил в жизни и столько раз в дружбе до гроба спьяну клялся — вам и не снилось, я эту механику знаю.
— Как вы от этого избавлялись?
— Один раз дама спасла, у которой хватило глупости два года жить со мной вместе. Она лечила меня оплеухами — и, представьте, ненадолго вылечила. Потом во хмелю я увидел черта с зеленым рылом и смертельно перепугался. Наконец один дед меня заговорил, как-то это у него получилось. Но мне тогда было уже сорок лет, я рисковал окончательно испортить репутацию, а ничего, кроме сцены, не знал и знать не желал. Может быть, проснулся рассудок.
— А мне сейчас сорок лет. И репутация загублена, — сказал Лабрюйер.
— Боже мой, да вы просто прелестное дитя! У вас впереди по меньшей мере дюжина дам, которые из-за вас друг дружке космы повыдерут и рожи искровенят! — восторженно воскликнул Стрельский, и Лабрюйер невольно рассмеялся.
Понемногу артисты стали просыпаться и выходить во двор.
— Господин Кокшаров, ведь не случится большой беды, если я часа на три отлучусь? — спросил Лабрюйер. — Мне нужно в Ригу.
— Один туда поедете?
— Один. Насколько я понимаю, господин Енисеев сейчас спит сном праведника.
Кокшаров с подозрением уставился на Лабрюйера. Но тот придал своей физиономии совершенно утреннее выражение — невинность и чистота пополам с радостью.
— Ну, езжайте. Только спросите дам — может, кому чего из Риги нужно.
— С особым удовольствием.
Глава восемнадцатая
По дороге на станцию Лабрюйер зашел к фотографу, у которого уже были готовы первые полторы сотни карточек. Он взял четыре — две Енисеева, две Полидоро.
Прямо с вокзала поспешил в ту часть Риги, где еще можно было отыскать домишки времен шведского владычества. На Замковой площади он вошел в гостиницу «Петербург», старейшую в городе, и спросил швейцара, где можно найти господина Панкратьева.
— А он тут больше не служит, — ответил швейцар. — Разбогател, наследство получил, теперь свои меблированные комнаты содержит. Тут он делу обучился, а у себя все поставил на правильную ногу.
— И где же он процветает?
— На Конюшенной.
Отыскать панкратьевские комнаты было несложно — хотя бы потому, что хозяин, крепкий еще старик, сидел на каменной скамье у дверей соседнего дома, курил трубку и беседовал с высунувшейся в окошко экономкой на занятном языке: он говорил по-русски, вставляя множество немецких словечек, она — по-немецки, уснащая речь русскими словечками. Увидев Лабрюйера, он встал.