Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мой отец заболел во время войны. Сердце. Он был таким крепким, спортивным, по горам бегал, что твой горный козел, никогда не спотыкался, ни разу, а потом…
Мама прижала руку к груди.
— Ему вдруг стало трудно дышать. Я помню, что слышу его прерывистое дыхание, а в голове стучит: «Папа не умрет. Он не может умереть!»
— И я, — прошептала Соня. — Я то же самое говорила про своего папу.
Мама притянула внучку к себе и принялась легонько гладить ее по волосам. Инга смотрела на них, напряженно вытянув шею.
Мама продолжала свой рассказ. В ее ровном голосе проступали ритм, интонации и напевность другого языка, словно выстилавшего изнутри тот, на котором она говорила сейчас. Это был разговор не столько с нами, сколько с самой собой.
— В мое время, когда человек умирал, его одевали в парадный костюм и выставляли для прощания, чтобы люди могли прийти и проводить его в последний путь. Это был обряд прощания с телом. Стоя на панихиде у гроба, я смотрела на папу, который лежал там, но это был не он. Его там нет было. Этого мертвого человека я не знала.
Мама помолчала.
— В Америке обо всех этих малоприятных вещах вроде бальзамирования даже не знали. Когда человек умирал, его просто заворачивали в белый саван, клали в простой деревянный гроб и хоронили. — Она вздохнула и продолжала: — Я смотрела на тело, а мама сказала: Kyss Рарра. «Поцелуй папу», — перевела она для Сони.
— Я поняла, mormor,[57] — прошептала девочка.
— Я не хотела его целовать, — произнесла мама с застывшим лицом.
Соня, свернувшаяся калачиком у бабушки на груди, подняла голову.
— Тогда мама велела еще раз: Kyss Рарра.
Мать отвела глаза. Теперь она смотрела на подсвечник, притулившийся на столике перед диваном.
— Я не хотела, но поцеловала.
Она снова взглянула на Соню:
— У тебя была замечательная прабабушка. Я очень ее любила. Но лучше бы она меня не заставляла.
Пока мы разговаривали, длинный июньский день угас, и как-то совсем неожиданно в комнате стало темно. Никто, однако, не встал, чтобы зажечь свет. Соня высвободилась из бабушкиных рук. Теперь мама снова неподвижно сидела на диване, прямая, как натянутая струна, и лицо было собранным, вспоминающим.
Марит. Марит. Марит. Марит. Когда ночью я закрыл глаза, отцовское заклинание само собой мелькнуло у меня в голове. Странное безотчетное повторение женского имени. Линия жизни… Якорь спасения… Марит. Марит. Марит.
Здесь Таня Блустоун бродит, ноНе музой, а кошмаром.В безмолвном вое заткнут рот,Кишки наружу валом.Мой страшный сон, мой жгучий страх,Близнец,[58] засевший в потрохах.
Соня БлауштайнP. S. Я рассказала маме.
Сонины стихи и постскриптум я обнаружил у себя под дверью, когда проснулся. Я несколько раз перечитал их, потом аккуратно сложил и спрятал в дневник. Некоторое время я стоял у окна и смотрел на безлюдную в этот утренний час Дивижн-стрит. Было всего семь утра. Я вспоминал столп дыма, поднимавшийся к небесам, сухой бумажный ливень, от которого нечем было дышать, затянутое мутной пеленой небо над Бруклином и внезапную тишину, охватившую все вокруг. Пешеходы на Седьмой авеню были похожи на лунатиков: бесцельно бредущие заводные куклы, невесть как сюда попавшие, прикрывающие лица носовыми платками или медицинскими масками.
Наша встреча с Лорелеей Ковачек в блуменфилдском кафе «Идеал» произошла исключительно стараниями Розали и ее неугомонной мамаши. У Лорелеи были в городе какие-то дела, и она заодно согласилась с нами побеседовать. Несмотря на то что эта женщина была для меня криптограммой без ключа, в моей голове наметился некий неотчетливый архетип, сотканный из отрывочных сведений, которые мы успели накопать. Лорелея была компаньонкой своей некровной тетки-отшельницы, как-то связанной с моим отцом и людьми, окружавшими его в юности. Хромала — значит, по логике, была человеком замкнутым. Эти осколки уводили меня в прошлое, к людям, которых я либо видел мальчишкой, либо что-то слышал про них от взрослых. Помню, по соседству жили две древние старухи, сестры Бондестад. Они ходили взявшись за руки по проселку в неизменных длинных черных платьях. Как стали носить траур после смерти своего отца, так никогда его и не снимали: и стряпали, и пахали, и косили — всегда в черном. В моем сознании они почему-то переплелись с Норбертом Энгелем, местным анахоретом. Вот единственное сохранившееся у меня о нем воспоминание: сидит под деревом на пеньке жилистый мужичонка. Морщинистое лицо бурое, редкие зубы бурые и одежда тоже бурая, не то цвет такой, не то от грязи. Пожелтевшими от табака пальцами он сворачивает самокрутку, и меня поражает отточенность каждого движения. Имя Лорелея тоже, вероятно, сообщило размытому образу, плававшему в глубинах моего сознания, оттенок готической легенды: старая, прокаленная солнцем карга в траурном облачении, как у сестриц Бондестад. Насколько далеко завели меня мои размышления, я понял, лишь когда появление в кафе «Идеал» Лорелеи Ковачек камня на камне от них не оставило.
Она припадала на одну ногу, но старалась ходить так, чтобы увечье не было заметно. В остальном же перед нами была типичная миннесотская леди преклонного возраста: в теле, но не полная, одетая в голубую клетчатую блузку с коротким рукавом, темно-синюю юбку до середины икры, чулки и лодочки на низком каблуке. На вид я бы дал ей лет шестьдесят, но могло быть и больше и меньше. Она села за стол, расправила ладонями юбку и аккуратно поставила на колени жесткую прямоугольную сумку с крупной пряжкой. После процедуры взаимного представления она медленно обвела присутствующих большими, чуть выпученными глазами. Скорее всего, миловидностью Лорелея Ковачек не отличалась никогда, но, даже несмотря на обвисшие щеки и шею, белизна и гладкость ее кожи, очевидно вообще не знавшей солнца, поражали. Мы заказали кофе, и она произнесла, по-миннесотски растягивая гласные:
— Моя тетушка помнит вашего отца, но, по ее словам, последний раз они виделись еще до войны. Правда, она читала о нем в газетах.
Пока Инга рассказывала нашей новой знакомой о содержании загадочного письма, я неотрывно смотрел на Лорелею, и даже при полном отсутствии сходства с тем образом, что рисовался мне в воображении, ее присутствие почему-то будоражило забытые воспоминания детства. Сперва я не мог понять, в чем дело, но потом сообразил: запах! Названия этого одеколона я не знал, но так пахло в цокольном этаже лютеранской церкви Св. Иоанна в «светлые воскресенья». Это выражение память вытолкнула следом, а вместе с ним возникло чувство, похожее на симпатию.
— Она уже много лет ни с кем не видится, — продолжала Лорелея, обращаясь ко мне.
Инга перегнулась через стол:
— Мы знаем про пожар и про гибель ее матери. Как же ей, наверное, трудно было узнать правду через столько лет! Несколько дней назад мы ездили к мистеру Одланду, он нам рассказал.
В устах моей сестры это имя прозвучало на норвежский лад, с длинным «о» — «О-о-одланд».
— Здесь его фамилию произносят по-другому: Одланд. Почти Атлант. Добро бы на ногах держался, а то и язык-то за зубами держать не может.
— Извините, — потупилась Инга.
— А что до правды, то, конечно, ей было очень больно. Получается, прожила чужую жизнь. Она ведь всегда чувствовала, что чего-то недостает, как будто у нее отсутствует какой-то важный орган, скажем — печень.
Помолчав немного, она вздохнула и обратилась к Розали:
— Я живу с тетей Лизой вот уже тридцать лет. Так вот, сразу после того, как я к ней приехала, Уолтер и обнаружил отцовское свидетельство о разводе, а дальше — дело простой логики.
— Почему она всех избегает? — спросила Инга.
Лорелея пожала плечами, отвела глаза и вцепилась в сумку обеими руками, словно держалась за нее, чтобы не потерять равновесие.
— Однажды она вдруг перестала выходить из дому. Я не знаю почему, очевидно, чего-то испугалась. Мне она ничего не объясняла. Я пробовала привести к ней пастора Вее, но все без толку.
Она разглядывала белую фаянсовую кружку, стоявшую перед нею на столе.
— Конечно, вся эта история с ее отцом очень на нее подействовала. Трудно было. Но она уже в таком возрасте, что имеет право распоряжаться своей жизнью так, как считает нужным. Сейчас у нас все как-то образовалось, есть свое дело, так что все в порядке.
— А что вы делаете? — поинтересовался я.
— Игрушки, — ответила она сухо.
Глазами она так и буравила Ингу.
— Но не простые игрушки. Кое-что даже ушло в Нью-Йорк. Вы-то ведь, конечно, оттуда? — бросила она моей сестре.
— Мы с Эриком сейчас живем в Нью-Йорке, но сами-то мы как раз отсюда.
- Тени Пост-Петербурга - Андрей Дьяков - Современная проза
- Японские призраки. Юрей и другие - Власкин Антон - Современная проза
- Полночная месса - Пол Боулз - Современная проза
- Разыскиваемая - Сара Шепард - Современная проза
- Дверь в глазу - Уэллс Тауэр - Современная проза