Они кричали мои слова, а я молчала.
Только крепче сжимала руку старой Сары.
И старая Сара благодарно поглядела на меня и пробормотала, раздвинув пергаментные губы, и я увидела, как по-детски, по-зверьи расходятся в стороны два ее передних гнилых зуба, просвечивая насквозь, образуя смешную заячью щербину:
- Дитя мое... я вижу море...
Почему море-то, море-то почему, подумала я потрясенно и рассеянно, к чему тут море, - и точно, вокруг нас шатались, плясали волны людского моря, и мы со старой Сарой были одними из этих вздымающихся и опадающих волн. Волны, что накатывались сзади, выдавили нас, идущих в первых рядах, на самый край оврага. Теперь я уже хорошо могла рассмотреть это белое, ломкое, мучнистое, что было насыпано на черную землю.
Это светилась белая смерть. И смертью, острой и перечной, пахло в сером предзимнем воздухе.
- Хальт! - крикнул солдат в мрачной каске. - Хальт, юдише швайне!
Мой народ встал. Встало, не колыхалось больше людское черное море.
Мое еврейское, родное, милое море. Я лодочкой в тебе плыла. Я переплывала тебя из конца в конец, такое ты было маленькое, чудное, мое. Я видела твоих рыбок и крабов твоих, и я грелась на твоем песочке, и я вытирала полотенцем из черных, смоляных кос моих соль твою.
А сейчас мы все утонем в тебе. О, какой темный, ветреный, серый, гнусный день! Солнце тоже расстреляли. Еще прежде нас. Как жестко, умело держат солдаты автоматы! Я знаю: из стволов вырвется огонь, будет бить в волны моря. Огонь прошьет воду и ударит в дно. И земля взорвется. А может, море расступится, как Чермное далекое море в прокаленной, больной пустыне, и все евреи уйдут по свободному, голому дну, смерть их отпустит, пощадит?
- Детей пожалейте! - вознесся высоко, к брюхам быстро бегущих туч, отчаянный голос из толпы.
Голос матери. Она хочет спасти детей. Она с радостью умрет, если детей оставят жить.
Старая Сара обернула ко мне мятое, жатое как старый сапог лицо.
- Детонька... ты ж еще такая детонька... еще даже и не жила как следует... на свете...
И я подумала: мне уже шестнадцать лет, я уже целую жизнь прожила.
Много в мои шестнадцать уместилось. Дом на киевском Подоле. Печенье с корицей и кнедлики в меду. Баба Фира, бешеная и безумная, что жила у нас в ванной комнате, а ела, как котенок, из миски на полу: только так хотела, не иначе, хоть ей еду и ставили на стол, и с собой за стол усаживали. Добрая была такая баба Фира, дивная, светлая. Косая черная челка через весь сумасшедший лоб. И усики, эти черненькие усики. Черная поросль над вечно дрожащей синей, лиловой губой. Я спрашивала маму: "Мама, а разве у женщин бывают усики? А если бабе Фире их побрить?"
А мама - плакала.
Столько всего: и белые голуби на Крещатике, и белые свечки каштанов в Одессе, меня туда возили на скором поезде, на конкурс певцов, и я громко, широко открывая рот, пела: "Славное море, священный Байкал, славный корабль, омулевая бочка! Эй, баргузин, пошевеливай вал, молодцу плыть недалечко!" - и мне поставили высокие баллы, и я заняла второе место, мне торжественно вручили серебряную медаль, позолоченный диплом и коробку шоколадных конфет фабрики "Рот фронт", а потом я маму спрашивала: "Мама, а Баргузин - это такой крестьянин, что ли, и он вращает корабельное колесо?" - а мама хохотала до колик в животе. А потом мы пошли на Ланжерон, и я ходила по пляжу и собирала красивую цветную гальку в мешок. А море сияло. И солнце, катясь за горизонт, сияло, слепило глаза. Стреляло в меня лучами.
О, всего столько, и все вижу в один миг! Значит, правду говорят, что перед смертью человек враз видит всю жизнь!
Смерть деда Ицхака. Дед Ицхак, вижу тебя, как ты лежишь под русскими иконами. Все смешалось у нас на Подоле: Вкраина и Советский Союз, местечко и далекая, как пустынные звезды, Иудея. Давно мой народ забыл родной иврит. Идиш - язык кривой и чужой, родным лишь притворившийся. Юдиш-тайч, откуда, из каких заморских стран вывезли тебя в железной клетке, клювастый смешной попугай? Но я выходила на школьную сцену и пела: "Тумбала, тумбала, тум-ба-ла-лайка! Тумбала, тумбала-лала, тумбалалайка... Тумбалалайка, шпиль балалайка... Шпиль балалайка, фрэйлех зол зайн! " - и дети и учителя хлопали мне в ладоши! А учительница истории тихонько шепнула мне: "Великой певицей станешь, если будешь хорошо учиться!"
А теперь передо мною Великий Овраг.
И надо спеть. Последнюю песню. Слушай, мой народ!
Я наполнила сырым серым ветром легкие до отказа. Так долго вдыхала, что сама ветром стала. Оторваться бы, полететь над землей. Ты будешь лететь, а они - погибать?!
- Мэйдл, мэйдл, х'вил ба дир фрэйгн:
Вус кэн ваксн, ваксн он рэйгн?
Вус кэн брэнэн ун нит ойфхэрн?
Вус кэн бэйнкен, вэйнэн он трэрн?
На меня оглядывались. Рты от изумленья открывали. Глазами хлопали.
- Наришэр бохэр, вос дарфсту фрэйгн?
А штэйн кэн ваксн, ваксн он рэйгн...
Мальчик, что стоял передо мной, съежился и спрятал голову в ладони.
Мама! Папа! Изя! Все кончилось! Все!
- Тумбала-лала! Тумбала-лала! Тумбалалайка! Тумбала-лала... тумбала-лала...
Первую очередь по людям дал солдат в железной каске. Тучи на миг разошлись, из-под черноты брызнуло бешеное солнце, и я увидела его лицо.
Мальчишка. Веснушки! Русая прядь из-под каски! Парень! Пацан...
Ребенок. Он ребенок. На него надели каску и погнали на войну. Убивать.
- Тумбалалайка!
Люди оседали под пулями. Солдаты кричали: "Feuer! Feuer!" К небу взвились огненные крики. Я пела и не слышала себя. Голос огнем вытекал из меня. Мне важно было петь. Потому что когда поешь - не так страшно. Если бы я не пела, я бы завыла от страха. Согнулась бы, спрятала бы голову в колени, тряслась. А так - я стою. Стою на ветру. И даже пою! Нате, выкусите!
- Тумбалалайка... шпиль балалай...
Рядом кричали и плакали дети. Горячее толкнуло меня в плечо. Потом в грудь. Горячо и больно стало под правой лопаткой. "Вот и все", - подумала я, колени мои подломились, и, окруженная частоколом криков, подожженная ими со всех четырех сторон, с горящими волосами и солеными глазами, я стала падать, падать, падать на землю, на сырую землю, на влажную черную землю, и земля расступалась под моим худеньким детским телом, вбирала меня, вглатывала, всасывала, втягивала, - целовала.
Очнулась я на том свете.
На том свете сначала было так же темно и страшно, как на этом. Потом сквозь веки просочился свет.
Матица. Потолок. Из-под сруба солома торчит. Я думала, я на том свете буду в Раю, а оказалось - в хате.
Хата на том свете, какая ты прекрасная. Прямо как настоящая. И пахнет из печи борщом. И на столе, прикрытый рушником, лежит пирог. И краюха ржаного. И два вареных яйца. Я отсюда, на сундуке лежа, все вижу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});