вечной думой...
Гром гремел все пуще, от страха я по полшажочка ближе придвигалась к моему соседу: от него исходило спасение — волна заботы, которую в детстве чувствуешь от матери, а потом уже ни от кого и никогда.
— В Челябинске живете? — кашлянул. — Я одно время тоже там жил, — и махнул рукой: дескать, как и везде, завидовать нечему.
Смотреть на него было нельзя: он смущался и отворачивался. Мерзнуть тоже было нельзя: такой сразу начнет мучиться: предложить свою фуфайку, да вот достойна ли фуфайка?.. — и уж я крепилась не дрожать. Я смотрела, как в лужах густо рвались торпеды упавших капель, вздымались вверх оплавленные столбики воды.
— Автобусов больше не будет?
Он ответил не сразу: жалел меня, но, как честный человек, отступил перед правдой:
— Нет. — И сразу принялся заметать следы этого безнадежного слова, рассказывая, что в его деревне в двух верстах отсюда был раньше ключ, его хотели почистить, но что-то в нем нарушили, и умер ключ, теперь живут на привозной воде.
Говорить он, видно было, не охотник, но надо ж как-то отвлекать меня от бедственного транспортного положения. Почему-то ему казалось, что это его долг. Поглядывать на шоссе и тайной молитвой призывать машину — это он тоже брал на себя. И целомудренно берег меня от своего прямого взгляда. Прямой взгляд — это ведь всегда вторжение в чужое сердце, смятенье духа, он это знал и если смотрел, то лишь украдкой.
Машины вовсе перестали появляться: кто тронется из дому в такую пору, в такую грязь и дождь? Ехал почтовый фургон, мой товарищ в беспокойстве даже выступил из-под навеса, вместе со своим велосипедом, не подумав о стиральном порошке, но не было в кабине места.
Сам бы он давно уехал, несмотря на дождь и на стиральный порошок, но как он бросит тут меня одну.
Запас оптимизма, позволявший хулить жизнь, был на исходе, настала пора прихорашивать мир, чтоб терпимей стало на него глядеть, и он принялся мне рассказывать, какие уродились огурцы, их убирать не успевали, а под капусту нынче не запахивали столько удобрений и, значит, наконец ее не отравили.
Проехала еще одна машина. Он страдал. Я тоже, потому что выносить такой напор заботы мне отродясь не приходилось, и уже я должна была утешать его, чтоб он не мучился так за безотрадность мира, который он не в силах сделать для меня пригляднее.
— Они не останавливаются, потому что дождь: я грязи нанесу, — заступалась я за этих людей, а он, чтоб я не подумала про мир, что в нем все теперь такие, говорил:
— Я сам был шофером, я за всю жизнь копейки ни с кого не взял, вот в фуфайке хожу.
Ну, про фуфайку он зря — как будто извиняясь за нее. Как будто боясь, что за фуфайкой я его не разгляжу. А я даже вижу: он бы меня на велосипеде в Челябинск отвез, но (опять же): достоин ли велосипед?..
И вот мчится по дороге от Еткуля честной казак Сережа. Притормозив, он машет рукой и радостно кричит сквозь дождь моему товарищу — дескать, здорово, Ваня! А мой товарищ не признал сперва честного казака, оглядывается на меня — думает, это мне из машины машут. А я оглядываюсь на него, потому что мне пока что Сережа совершенно незнаком.
Пока мы так переглядывались, сбитые с толку, честной казак Сережа развернулся и подрулил к нам, высовываясь из «Жигулей»:
— Ваня, привет, ты что тут делаешь?
Тут мой сосед его узнал, заулыбался и тотчас стал тревожно хлопотать:
— Вот, отвези, надо отвезти! — указывая на меня почтительным взглядом.
Сомнений никаких не было на лице честного казака Сережи, что со мною теперь все будет в порядке — ему важней, что будет с Ваней! Но до себя ли Ване — он бережно подталкивал меня в машину, а я с сожалением оглядывалась, говоря ему «до свидания» так, чтобы можно было различить за этим все мои «спасибо», скажи которые вслух, я бы смертельно смутила его, и все мои «жаль расставаться», и все мои «какой вы человек!..».
Я захлопнула наконец дверцу, и честной казак Сережа нажал на акселератор, улыбкой прощаясь с Ваней, а Ваня застенчиво радовался за меня, опустив глаза.
Я пристегнула ремень.
— Замерзли? — заботливо спросил честной казак.
— Нет, — сказала я, и он включил в машине отопление.
— Его знаете? — кивнул он головой назад.
— Нет, — сожалея. — А вы?
— Полностью! — счастливо погордился казак. — Ваня Небогатов. Понравился?
Я кивнула, сознаваясь. Не стыдно было в этом сознаться.
Казак доволен был, что Ваня мне понравился. Ему он нравился тоже. Ему он был знакомый, а мне нет, и честной казак Сережа рад был поделиться со мной хорошим человеком. Он любил дарить.
— В Еткуль? — спросил он между тем.
— В Челябинск было бы лучше, — я не смела настаивать, но денег у меня был полный карман.
— Не пойдет, — загоревал казак от дальности расстояния.
Я объяснила про деньги.
— Дело не в этом, — даже обиделся честной казак.
Что казак — это он сам сказал. Что честной — тоже. Только он сказал: честный. Но это и так было видно, даже если бы он и не сказал. Вообще ведь все видно! Я иногда удивляюсь на политиков по телевизору: кого они хотят обмануть словами? Все же видно!
Ну, в Еткуль тоже хорошо. Домой я так или иначе попаду, важно не это. Важно, что все было как-то странно — до такой степени странно, что все главное становилось второстепенным. Странно это безлюдное шоссе, и этот невероятный Ваня Небогатов, и явление неведомо откуда взявшегося казака, и гром — в сентябре-то месяце!
— А куда, собственно, вы ехали? — спросила я с подозрением.
— Никуда, так, — он улыбался. — Просто погулять, серых уток пострелять. Руку правую потешить, сорочина в поле спешить иль башку с широких плеч у татарина отсечь. Или вытравить из леса пятигорского черкеса.
Когда он поворачивал ко мне в сумерках свое молодецкое лицо, меня по макушку затапливало теплым