завтра и самая кровная любовь, какая бывает, сняли всякое сопротивление в этой электрической цепи.
Когда они вчера сидели — он на подлокотнике ее кресла — в обезумевшей ее голове билась одна фраза: времени мало! «Ди цайт ист зо курц!» — слова того немецкого спринтера Юргена, который полюбил их Лену. Так коротко время! Так коротко время! Так коротко время! А он все медлит. И она тогда подняла к нему лицо — он наклонился навстречу.
— Моя комната девятьсот...
— ...четырнадцать, — закончил он.
Знал... Знал!
— Иди туда и жди меня пятнадцать минут. Там открыто.
Тихий, неукоснительный приказ, сладчайший в мире, и откуда в нужный момент берется столько силы и самонадеянности! Камикадзе погибать в привычку.
Иван помедлил (как всегда...), потом поднялся и пошел.
Она волновалась страшно и не могла правильно оценить время; вряд ли она выдержала пятнадцать минут. Скорее всего уже минуты через три — бесконечные три — она встала и отправилась...
С края пиршественного стола, осажденного людьми, замечательно на виду была ее дверь, в которую только что вошел Иван и вот входила теперь она. Конспираторы!.. Но в такие минуты — их в жизни немного, они, собственно, и есть жизнь — плевать на все, решительно на все, кроме самого важного.
Когда она произносила свою речь о «чистоте духа», знала ли она, что если Иван, то?.. — Знала. Она уповала лишь на то, что Иван не...
Хотела ли этого? — Очертя голову.
Задавая свой вопрос о влюбленности, знала ли она, что если Иван, то?.. — Знала. Вся ее опора была на то, что Иван не...
Но Иван да. И вот она на глазах всего народа, свидетелей ее речи, входила теперь в ту дверь, куда...
В комнате горел торшер, который она, уходя, оставила включенным.
Почему он не сообразил погасить его? Не ей же делать это! Теперь они как зайцы в плену прожектора.
Вошел с балкона Иван. Нет, он не набросился на нее, как это происходит в кино в подобных эпизодах, он осторожно приблизился, взял ее руку, и они присели на оттоманку. Шура поняла, что, может, еще и обойдется... Они беседовали, их прикосновения были безопасны, как у пятиклассников. Он сказал: это было чудесно, когда она повелела ему идти сюда; для этого надо много мужества. Он сказал: она первая женщина, которая понравилась ему, начиная с его юности. Что у нее чудесные волосы. И глаза.
Что, они так и будут все это обсуждать на теоретическом уровне?
Они поговорили о событиях соревнований, о спортсменах — каждый о своих...
Ну?..
Не пора ли ему идти? — спрашивает Шура с сильно выраженной надеждой, что все-таки не пора.
— Да, — воспитанно отвечает он, — уже поздно.
Он готов уйти!..
Ну что ж, дело привычное, он ее уже приучил.
Однако в коридоре еще гулеж. Песни кончились, но шумное брожение длится, и конца не видно.
— Подождем еще немного, пока стихнет?
Почему-то нельзя, чтоб видели, как он отсюда выходит.
Странно: как входил — видели, а как выходит — нельзя? Тем не менее. И они сидят и молчат. Наконец, что-то надо делать.
— Давай, я пойду спать к тебе, а ты останешься здесь.
Вершина женской конспиративной находчивости, ну просто Джомолунгма. Но Иван не высмеял ее, даже не улыбнулся.
— Какой же смысл? — серьезно спросил.
— Ну, я буду выходить из своей комнаты.
— Но зато будешь входить в чужую!
— Да, действительно...
Они озадаченно молчат. Кто из них о чем думает? — как бы им расстаться или как бы им не расставаться?
А, была не была:
— Нам остается спать вместе.
Отгадайте, кто произнес эти слова? Ах, жестокий век, феминизация проклятая!..
— Хорошо, — после паузы согласился он.
Нет, это какой-то ужас! Неужели так бывает? Что-то в кино такого не видно было. Может, так теперь полагается у европейцев? Последняя парижская мода?
Ясно, ничего не будет. Просто уже действительно, на самом деле хочется спать. Ничего не будет, кровать широкая, они уснут.
И так оно и было.
Они просыпались и разговаривали. Он говорил, что любит ее. Он так любит ее, что отныне зима в России станет мягче. Еще он называл ее «русской опасностью» и «русской угрозой». И говорил: то, что они в постели, это успех нового политического мышления. Они смеялись. Но страх не уходил, страх, не позволявший им совершить в простоте что положено природой. Объятия их были стыдливы и целомудренны.
А говорят: спортсмен... душа, где не ступала нога человека...
Нежность между тем накапливалась и, кажется, была милее страсти.
— Завтра я буду думать, глядя на тебя: эта женщина — моя.
Да, оглянувшись на толпу людей, знать, что среди них один — твоя кровная собственность — какой соблазн! Да, но эта собственность — самая зыбкая из всех обладаний на свете. Самая искусительная, самая сильная — и самая ненадежная. Тысячу раз на дню искать новых подтверждений: ты — обладатель. Если полчаса назад ты еще был в этом уверен, вовсе не значит, что и сейчас собственность продолжает оставаться твоей. Один поворот невидимого рычага в ее сердце — и стрелка переведена, и больше не включается в ее глазах при взгляде на тебя таинственное икс-излучение, питавшее тебя силами. И не докажешь никакими документами и печатями, что это — твое, только что было твоим.
И слаще хрупкой этой собственности нет.
В восьмом часу утра он ушел.
Половина команды должна была в этот день улетать, у атлетки Леночки случилась истерика, она плакала и кричала, что не может сегодня лететь, она не может лететь сегодня, она должна остаться, не трогайте меня, отлезьте от меня, уйдите! Володя ударил ее по щеке. «Помогает от истерики», — буркнул. Шура заявила, что готова лететь вместо Леночки, пусть им переоформят билеты (Иван!.. Я улетаю сегодня!..). Но Володя сказал: еще чего! И сказал, больше Леночке не видать крупных соревнований как своих ушей, хоть она и такая-растакая чемпионка, но раз она не понимает, что такое дисциплина и что такое, наконец, патриотизм!..
— А ты не понимаешь, что такое любовь,