еще не забросила), и видела, как мать, повесив зеркало, замерла, глядя на свое отражение. Вид у нее был такой, словно она себя не узнавала. Подрастая, Тося начнет замечать в матери еще одну странность: бывает, летает по дому, делая что-нибудь по привычке споро, да вдруг сядет на табуретку, уронит руки на колени и смотрит, отрешенно и строго, неподвижными глазами. Куда смотрит? О чем думает? Тосе всегда казалось, что мать о чем-то молчит… 
Вот и тогда, в тот запомнившийся (и оказывается – на всю жизнь!) день, смотрела мать на свое отражение в зеркале с выражением: губы – мои, нос – тоже, глаза – чьи же еще? А все-таки – не она!..
 – На кладбище сегодня пойдем?
 – На могилы-то? – не сразу придя в себя, переспросила Тося. – Пойдем, как же. В доме убрали…
 Могилы родителей тоже оказались прибранными: оградка покрашена, земляные холмики обложены пластами дерна, даже какие-то ранние цветочки проклюнулись. Это, конечно, Валя постаралась…
 Тосю обдало волной запоздалого раскаяния. И чего она злилась на сестру, чего злилась на брата? У Вали самой муж который год болеет, а Симка… да разве его жена пустит кого на порог, хоть бы и родную мать мужа? Не баба – генералиссимус. Тося до сих пор не поймет, как это Симка смог настоять на своем. И по закону, и по человеческому разумению родительский дом одинаково должен принадлежать всем детям, но ни Валя, ни Симка никаких прав на него после смерти матери предъявлять не стали: ты, Тося, ходила за больной матерью, у тебя она жила все зимы – ты и распоряжайся им, как хочешь.
 Вот она и решила распорядиться…
 Тося еще раз долгим взглядом оглядела родительские могилки. Еще раз подумала: молодчина Валя! Молодчина тем более, что здесь, рядом с матерью, лежит совсем не ее отец. Валин и Симкин – тот погиб на фронте. Александр же Кузьмич был вторым мужем матери и только ее, Тосиным, отцом. Мать вышла за него спустя пять лет после войны; они успели родить дочь, построили дом. Вот только пожил в нем хозяин недолго: в день зарплаты возвращался домой со станции (работал на железной дороге) и – не дошел. Путевые обходчики нашли своего товарища бездыханным в придорожных посадках; полученных денег при нем не было…
 Никаких заявлений ни в какие органы мать подавать не стала («мужа все равно не вернешь»), а стала жить, рассчитывая только на себя. Работала она продавщицей, «на деньгах», и иногда, подвыпив в какой-нибудь компании, с лихостью говорила: «Я тебе пятачок недодам да ему пятачок, вот к вечеру у меня и рублик, а то и два»… Кто-то, услышав эти слова, кидал на мать уничижающий взгляд («а совесть-то где?!»), кто-то, наоборот, матерью восхищался («ну и лихая бабенка!»), а кто-то жалел: мужья у этой бабенки меняются, а помощи – ни от кого.
 Какие уж там мужья: так, задерживались на сезон-другой какие-то заезжие работяги; мать только отмоет-накормит такого, а он уже дальше покатил… И когда подросшая дочь сказала однажды: «Зачем нам все эти чужие мужики?», мать с легкостью согласилась: «А пошли они на…»
 Взявшись руками за оградку, Тося глядела и глядела на фотокарточку матери: большие черные, так и не выцветшие за жизнь, глаза смотрели вопрошающе, словно мать силилась что-то сказать и сомневалась: поймут ли?
 С кладбища вернулись в сумерках. Родительский дом стоял такой чистый и благостный и чего-то от них как бы ожидающий, что они решили: ни к кому на ночь не проситься, а заночевать здесь. Кто знает, может – в последний раз…
 Попросили у соседки одеяло и две подушки, сварили на старой, для таких вот случаев припрятанной электрической плитке картошку (ею тоже угостила соседка, и к кильке в томате она была в самый раз). Для тепла (промерзший за зиму дом еще не успел прогреться) растопили печь. И заслонку закрывать не стали – сели ужинать, глядя на разгорающееся пламя. Сухие, долго лежавшие в сарае дрова занялись сразу и горели почти без дыма. Тося, изредка взглядывая на дочь, заметила: та не столько ест, сколько смотрит по сторонам. Хотя – на что там смотреть-то?
 – Ты чего плохо ешь?
 – Так…
 Вот ведь и на дочь она временами обижалась, а зря. Всю-то зимушку Светланка ходила с ней убирать учреждения, не стесняясь ни швабры, ни тряпки. А ходить за матерью – разве не помогала? Это уж Тося от нервов, от излишней жалости к себе пушила всех направо и налево, все ей казалось, что никто ее тягот не понимает, не видит…
 – Я у бабушки каждое лето гостила. Продадим дом – к кому поеду?
 – Э-э, давай не будем об этом… Учиться надо? Надо. Так что ешь давай.
 Но Светланка с едой не торопилась.
 – Знаешь, о чем я бабушку однажды спросила? Была ли в ее жизни… любовь.
 – Любо-о-вь? А зачем тебе про любовь? У вас ведь теперь – секс.
 – Ну, мам… Я же серьезно.
 – Да и я не шучу… Ну, и что ж тебе бабушка сказала?
 – Была, – говорит. – Только ее на войне убили…
 Пламя в печи разгоралось все ярче. В пустом, но чистом, набирающем тепла доме становилось уютно и даже празднично. Так всегда бывало перед Пасхой – вспомнила Тося давнее ощущение. Накануне Пасхи мать перемывала в доме каждую дощечку, простирывала каждую тряпочку, напекала пирогов, плюшек, ватрушек… Церкви в селе не было, и эта чистота, каким-то неведомым образом перетекающая с вещей и предметов в душу (Тося помнит это!), рождала ощущение праздника…
 – Ты что-нибудь знаешь про ее первого мужа – про отца тети Вали и дяди Симы?
 – Ну… знаю один Валин рассказ. Сама-то бабушка про себя не любила говорить.
 – Расскажи!
 Тося недоуменно пожала плечами и тоже положила ложку на стол.
 – Слушай, раз хочешь… Первый бабушкин муж – его Дмитрий Иванович звали – был военный. Из родного села он увез бабушку (тогда не бабушку – молодуху Нюшу!) к месту своей службы. А служил он за границей, в польском городе Белостоке. Там Симка родился. И все у молодых было хорошо и ладно, да… подошел сорок первый год. Июнь месяц. Прибежал однажды муж-танкист домой, сам белый, как мука: собирайся, говорит, Нюша, скорей, повезу тебя на вокзал, на поезд. Нюша к нему с расспросами, а он знай торопит: скорей да скорей. Ни одежи толком не дал собрать, ни пеленок-распашонок: жена-то опять беременная была. Сына в охапку, чемоданишко в руку – потолкал их в машину, а