Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дядя Филипп произнес страстную речь против внешней политики Габсбургской империи, против германских и австро-венгерских захватнических планов. Тех, кого не завоевала железная логика доктора Севелла, захватили его красивые, неожиданные сравнения и пафос оратора. По крайней мере, так думал я. На самом деле было не совсем так.
Первый взявший слово тотчас же после окончания доклада, слесарь машиностроительного завода Молдован, резко напал на Севелла. Бебелевская комната была заполнена до отказа, и часть публики громко выражала свое согласие с Молдованом, когда тот сильным, звонким голосом стал упрекать лектора в том, что он говорил не о дарвинизме. Некоторые выражали свое одобрение, даже когда Молдован стал разъяснять, что аннексия Боснии и Герцеговины выгодна и для венгерских индустриальных рабочих, потому что захват отсталой в промышленном отношении территории откроет новые возможности развития для венгерской промышленности, а плоды этого будут чувствовать не только капиталисты, но и рабочие.
— Военной опасности нет! — заявил Молдован. — Никто в Европе не думает всерьез о войне. Но если буржуазия — что, однако, совершенно невероятно — все же решится на войну, рабочие объявят всеобщую забастовку, и война будет закончена, не успев даже начаться.
После Молдована выступил Липтак. Он говорил с большим подъемом, чем Молдован, но не так умело. Липтак поблагодарил Севелла за то, что он затронул вопрос, который кровно интересует сейчас каждого социалиста, — вопрос о военной опасности. Он напал на Молдована, предлагающего улучшить жизненный уровень венгерских рабочих за счет крестьян Боснии. Когда Липтак пытался разъяснить, что захватническая политика является покушением на рабочий класс, на него обрушилось такое множество реплик одобрения и возмущения, что он запутался и сел. После него выступили еще человек десять. Все они говорили с большой страстностью. Одни были за Севелла, другие против него, за Молдована. Нашелся даже оратор, который хотел помирить и согласовать эти две прямо противоположное позиции.
Заключительное слово доктор Севелла произнес спокойно, но немного абстрактно. Он тогда только вызвал сильное оживление среди слушателей, когда сказал, что рабочий, который ради мелких временных выгод поддерживает империалистическую политику буржуазии, похож на библейского Исава, продавшего первородство за чечевичную похлебку.
От душной, наполненной запахом кожи и окиси железа атмосферы Бебелевской комнаты — или, может быть, от непривычной для меня обстановки — у меня заболела голова. Мне казалось, будто голос доктора Севелла доносился откуда-то издалека; после доклада я проводил дядю Филиппа.
— Я страшно рад, что встретил тебя здесь, Геза.
— Я случайно попал сюда, дядя Филипп.
— Ошибаешься, Геза. Может быть, сегодня ты попал сюда случайно. Но я никогда не сомневался в том, что рано или поздно встречу тебя здесь, что ты найдешь сюда дорогу. Заходи почаще к рабочим, Геза.
— Чтобы пить пиво? — спросил я.
— Не пиво главный враг, — очень серьезно ответил дядя, — не только пиво проложило себе путь в Дом рабочих. Существует на свете яд, Геза, который значительно опаснее алкоголя. Это то, чем напился Молдован и стоящие за ним люди.
— Что вы имеете в виду, дядя Филипп?
На этот вопрос я ответа не получил.
— Зайди ко мне в ближайшие дни, Геза, — сказал дядя Филипп немного погодя.
Через два дня правление уйпештского Дома рабочих приняло постановление о том, чтобы определенная заранее программа воскресных лекций строго соблюдалась. Если лекторы будут отклоняться от программы, это будет рассматриваться как нарушение партийной дисциплины.
Липтак и двадцать два его товарища подали в правление Дома рабочих письменное предложение устроить специальный дискуссионный вечер по вопросу об опасности войны. Заведующий Домом принял заявление Липтака и его товарищей, но потерял его, и поэтому это предложение не было поставлено на обсуждение правления.
Я стал проводить воскресные дни в Доме рабочих. Вскоре я уже принадлежал к тамошнему обществу, но все-таки не совсем. Все были ко мне очень внимательны, но если между моими новыми знакомыми возникали разногласия — все равно по политическим или по частным вопросам, — к моим словам никто не прислушивался. В таких случаях все парни и девушки были очень резки друг с другом, но если я пытался вмешаться в их спор, они были со мной необычайно вежливы. Я чувствовал, что между ними и мною была толстая стена.
Эту стену я пытался пробить тем, что почти каждый раз принимал участие в прениях, возникавших после воскресных лекций. Для того чтобы участвовать в них, я начал усердно читать. От дяди Филиппа я получал все новые и новые книги, над которыми проводил половину ночи.
— Испортишь себе глаза, Геза, — часто говорил отец.
— Боюсь, мы не в состоянии будем оплатить счет за электричество, — заметила мать.
Что бы они ни говорили, я продолжал читать. Половины прочитанного я, конечно, не понимал. Но это именно и заставляло меня быть еще более прилежным. Чтение и знание казались мне вначале особо желательными потому, что я надеялся с их помощью открыть для себя все двери в Доме рабочих. Но вскоре я убедился, что мое хвастовство вновь приобретенными знаниями напрасно и что от этого я не стал ближе коренным посетителям Дома рабочих.
Когда я заметил, что хороший игрок в шахматы встречает в Доме рабочих больше уважения, чем хороший оратор, я научился играть в шахматы и вскоре стал играть довольно хорошо. Но и этим я не составил себе «карьеру». Потому что те, с которыми играть в шахматы было для меня честью, — такие, например, как Эндре Кальман, — не садились со мной за одну доску. А если я их приглашал, у них не было либо времени, либо охоты.
Но я все-таки добился того, что Эндре Кальман дал мне два мата.
Это случилось, когда у меня было меньше всего охоты играть в шахматы.
В газете — в одном и том же сообщении полиции — я нашел упоминание сразу о знакомом мне месте и человеке. Местом этим была моя родина — Подкарпатский край, а человеком — наш сосед по Уйпешту Эндре Кальман. В газете сообщалось, что в деревне Пемете жандармы арестовали столяра Эндре Кальмана, который в течение двух недель объезжал находящиеся в комитатах Унг, Берег и Марамарош лесопилки, возбуждая рабочих против существующего общественного порядка. Эндре Кальман, о котором дознание установило, что он является членом Всевенгерского центрального комитета профсоюза деревообделочников и лесных рабочих, был выслан этапом на место прописки в Уйпешт. Против него было возбуждено уголовное преследование.
Я даже не заметил, что Эндре Кальмана не было дома. Когда я узнал, что он был в отъезде и куда именно он ездил, он уже снова оказался в Уйпеште. Вечером, после ужина, я зашел к нему и застал его дома. Он сидел без пиджака, читал газету. Смотрел на меня сонными глазами. Я сказал, что пришел для того, чтобы поделиться с ним всем, что я знаю о Подкарпатском крае, и чтобы попросить рассказать мне о его пребывании на моей родине.
Пока я, заикаясь, объяснял, Кальман вынул из ящика стола шахматную доску и поставил фигуры.
— Садитесь! — приказал он мне, когда я умолк. — В первой партии вы будете играть белыми.
Быстро, один за другим, он дал мне два мата.
— Теперь, к сожалению, я должен уйти из дому, — сказал Кальман после второй партии, — по при случае дам вам реванш.
По воскресеньям, после лекций, мы ходили вдвоем с Эржи гулять. В большинстве случаев на «Остров комаров».
В эти часы остров был темным и пустым. Изредка только встречали мы какую-нибудь парочку, гуляющую так же тихо, так же под руку, как и мы. Если парочки вовремя замечали друг друга, они шли обратно или сворачивали в сторону.
— Я давно хотел спросить тебя, Эржи, — ты учишься эсперанто?
— Неужели ты думаешь, что я трачу время на такую ерунду? — ответила она.
Неожиданный поворот
Я уже не был лучшим учеником в классе, но все еще считался одним из лучших. У меня была слишком большая нагрузка, я не мог успешно бороться за первенство. В школе я никогда никому не говорил о том, что хожу в Дом рабочих, но, как бы почувствовав во мне запах другого мира, меня снова стали чуждаться. Пишта Балог переехал в провинцию. Бела Киш охладел ко мне потому, что я больше не мог переносить его вечные декламации. Только Карчи Полони, белокурый, белокожий, румяный, толстый кандидат в полководцы, остался моим другом. Он как-то узнал, что я ежедневно по два часа гуляю, и стал моим спутником. Он жил близко от школы. После уроков бежал домой, быстро обедал и от половины второго до трех гулял вместе со мной. Он говорил мне, что я — единственный человек, которого он посвящает в свои планы. Я дал ему честное слово никому о них не рассказывать, а так как Полони по сей день не освободил меня от этого слова, я и сейчас могу сказать только то, что, если бы планы Полони осуществились, Англия, Франция, Америка и Россия уже давно стали бы колониями Венгрии. Мой друг Полони был очень добрым мальчиком, он уважал и любил меня, так как был очень глуп.
- Мясоедов, сын Мясоедова - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Фрида - Аннабель Эббс - Историческая проза / Русская классическая проза
- Русь и Орда Книга 1 - Михаил Каратеев - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Тайный советник - Валентин Пикуль - Историческая проза