возникает как ничтожение в-себе, и это ничтожение определяется как проект к в-себе; между ничтожимым в-себе и проектируемым в-себе для-себя есть ничто. Таким образом, цель и конец ничтожения, которым я являюсь, оказывается в-себе. Следовательно, человеческая реальность есть желание бытия-в-себе. Но в-себе, которого она желает, не может быть чистым, случайным и абсурдным в-себе, целиком сравнимым с тем, которое она встречает и которое она ничтожит[334].
Другими словами, для-себя хочет обладать непроницаемостью и бесконечной плотностью в-себе, но одновременно, в качестве «ничтожения в-себе и постоянного ухода от случайности и фактичности, оно хочет быть своим основанием»[335]. Важно, говорит Сартр, что бытие может стремиться к бытию как причине себя самого, только создавая себя как для-себя; «сознание как ничтожение бытия возникает, стало быть, в виде стадии развития к имманентности причинности, то есть к бытию как причине самого себя»[336]. Однако человек, вследствие недостаточности бытия для-себя, никогда не сможет стать Богом. Вот почему «темпорализация сознания не является восходящим прогрессом к величию „causa sui“; это процесс течения по поверхности, источником которого, напротив, является невозможность быть причиной самого себя»[337]. Отсюда невозможность установления «вертикальных» отношений с трансцендентным, поскольку
ens causa sui остается как недостаток, как указание на невозможность возвышения в высоту, которое обуславливает, самим своим несуществованием, плоскостное движение сознания[338].
Для Сартра трансцендентное, по сути, не существует, как не существует и других миров, кроме нашего. Трансцендентность, если уж вообще о ней говорить, является только категорией «человеческой реальности», что абсолютно неприемлемо ни для Бердяева, ни для Хармса, взгляды которого подразумевают вертикальное восхождение сознания к сверхсознанию, то есть, пользуясь словами Бердяева, генезис духа[339]. К тому же Сартр рассматривает Бога как имманентность причинности, как причину себя самого, как «для-себя», ставшее «в-себе». Бог предстает существом самодостаточным, самодовольным, неподвижным в своем совершенстве. Так философские построения Сартра смыкаются с традиционной теологией, которая, согласно Бердяеву, не способна выйти за рамки человеческой психологии и приписывает Богу черты человека. Точно так же и сартровская онтология абсурда ставит Бога в зависимость от условий человеческого существования; Бог становится лишь проекцией человека, тем, чем сам человек хочет стать.
Бог Бердяева, напротив, находит свое основание в абсолютной свободе Ничто, Бездны, из которой он явился. Мир и центр мира — человек — имеют тварную природу, поскольку созданы Богом, но они созданы из Ничто, пустоты, и поэтому в человеке есть также элемент меонической несотворенной свободы. Только благодаря этому элементу домирной свободы человек и способен творить, ибо творчество не есть «переход мощи творящего в иное состояние и тем ослабление прежнего состояния — творчество есть создание новой мощи из небывшей, до того не сущей»[340]. Естественно, человеческое творчество отличается от творчества божественного: человек получает свой дар от Бога, он есть орудие Божье и вынужден черпать материалы для творчества из сотворенного Богом мира. Поэтому
всегда есть трагическое несоответствие между творческим горением, творческим огнем, в котором зарождается творческий замысел, интуиция, образ, и холодом законнической реализации творчества[341].
И тем не менее во всяком первичном творческом акте имеется элемент ничем не детерминированной свободы, свободы, «не от Бога идущей, а к Богу идущей»[342]. Бог зовет человека к творчеству, он ждет, что человек уподобится ему, обожествится в творческом акте, и этот зов Бога обращен к бездне свободы и от бездны ждет ответа[343].
Если мы возьмем пункты один, четыре и семь (пустота — творение — рождение) хармсовской таблицы «троицы существования», которую я уже анализировал выше, то увидим, что перед нами схема творения мира и человека из домирной пустоты; при этом именно появление человека, под которым понимается как сотворение первого человека Адама, так и рождение каждого конкретного индивидуума, является, по Хармсу, завершением ветхозаветного процесса миротворения. Так антропоцентрическое видение мира, присущее Бердяеву, находит свое выражение и в текстах поэта-чинаря.
Но что если человек-творец отказывается признать, что его способность творить определяется тем даром, который он получил от божества? Так поступает Сартр, так поступает и Беккет, утверждавший, что он абсолютно лишен религиозного чувства. Но вернемся на некоторое время к той мелодии, которую слушает в кафе Рокантен. Она приходит ниоткуда и не связана с существованиями, она всегда за пределами пластинки, голоса, скрипичной ноты. Она за пределами своего автора; не он ее написал, но она выбрала его, чтобы родиться. Бытие может породить только бытие, и именно так существуют ноты, эти мириады крохотных толчков, которые неумолимая закономерность вызывает к жизни и «истребляет, не давая им времени оглянуться, пожить для себя» (Сартр, 34). Одна нота как бы порождает другую, в принципе их поток неостановим и бесконечен, поскольку они не несут в себе внутренней необходимости небытия, смерти. Существование нот само по себе отнюдь не предполагает бытия мелодии. Совсем наоборот, мелодия, музыка, приходит извне, она трансцендирует ноты, заставляет их умереть. Мелодия не укоренена в бытии-в-себе, она приходит из пустоты, из ничто. Ноты — это, как сказал бы Бердяев, внешняя реализация первичного творческого акта, той божественной музыки, которая звучит из безосновной бездны, из Ungrund’a. Однако для Рокантена внешней по отношению к существованию пустоты не существует:
Это было непредставимо: чтобы вообразить небытие, надо уже оказаться здесь, в гуще этого мира, живым, с открытыми глазами; небытие — это была всего лишь мысль в моей голове, мысль, существующая и парящая в этой огромности: небытие не могло ПРЕДШЕСТВОВАТЬ существованию, оно было таким же существованием, как и все прочее, и появилось позднее многого другого.
(Сартр, 137)
И в то же время преображение, которое происходит с ним, когда он слушает пластинку, иначе как чудесным не назовешь, а ведь чудо не контролируется сознанием и не подвластно человеку. Таким образом, если «в-себе» не может исчезнуть само по себе, а «для-себя» есть сознание, то существует, по-видимому, некое другое «ничто», чем «ничто» сознания, «извлекающего» свое бытие из своего существования.
В сознании нет ничего субстанциального, — говорит Сартр, — это чистая «видимость» в том смысле, что она существует лишь в той мере, в какой являет себя[344].
Это означает, что у сознания нет причины и что сознание есть причина своего собственного способа бытия. Иными словами, сознание есть причина самого себя, но философ предпочитает не употреблять это выражение, подразумевающее некое причинно-следственное отношение. Сознание существует посредством себя (par soi), такая формулировка, считает Сартр, была бы более точна. В отличие от нот, которые порождаются другими нотами и переходят «от одного сегодня в другое», мелодия остается «прежней, молодой и крепкой, словно беспощадный свидетель» (Сартр, 174); она существует посредством себя и в этом сходна с сознанием. Но то, что сознание существует посредством себя, не значит, подчеркивает Сартр, что оно возникает из пустоты. «Не бывает „ничего“ у сознания до самого сознания»[345]. Сознание возникает из самого себя, и именно оно секретирует «ничто». Оно не возникает ни из полноты бытия, «ни один из элементов которой (полноты) не может отослать к отсутствующему сознанию»[346], ни из своего собственного отсутствия. Мелодия, напротив, возникает откуда-то, она внедряется в голову своего автора еще до того, как он может отдать себе в этом отчет. Но это «откуда-то» не есть также ни бытие-в-себе, ни бытие-для-себя, поскольку ни то ни другое не могло бы породить ту трансцендирующую существование мелодию, которая преображает Рокантена.
Действительно, если мелодия реально существует или, точнее, бытийствует, если она обладает некой субстанциальностью, то это ни в коем случае не субстанциальность бытия-в-себе, абсолютная позитивность которого не могла бы произвести что-либо, кроме самой себя. Напротив, речь идет о субстанциальности, объединяющей в себе твердость и, как говорит Сартр, «четкость» предметного, материального и чистоту трансцендентного, к которой так стремился Хармс: вспомним, что в трактате «Предметы и фигуры, открытые Даниилом Ивановичем Хармсом» он различает четыре «рабочих» значения предмета и пятое, «сущее», значение. В то время как при помощи первых четырех значений предмет «укладывается» в сознании человека, сущее значение «определяется самим фактом существования предмета» (Чинари—2, 306). Иными словами, сущее значение предмета — это то, что позволяет ему существовать самому по себе.