Где бы им найти денег? Наверное, во всей округе не было двух унций, которых стоила аренда участка. В этом году, году крайней бедности, прикинула Пепона, две унции могли быть лишь в кружке для пожертвований святой Минии. Конечно же, у священника были две унции и порядком сверх того; все это было или зашито в матрас, или закопано в огороде. Подобная возможность стала предметом беседы супружеской четы, лежавшей рядышком на ложе, представлявшем собой подобие сундука без крышки; внутри сундука лежали тюфяк, набитый кукурузными листьями, и потрепанное одеяло. Справедливости ради надо сказать, что Хуану-Рамону, повеселевшему от четырех рюмок, которые он пропустил вечерком, чтобы ублажить полупустой желудок, даже и в голову не пришла мысль об унциях священника, до тех пор пока ему об этом не нашептала, как истинная Ева, его супруга; следует также заметить, что он отвечал искусительнице весьма разумно, так, словно и не был под винными парами.
— Послушай-ка, Хуан-Рамон… У священника небось полно того, чего нам сейчас так не хватает… Не счесть деньжат у священника-то. Ты дрыхнешь, или меня слушаешь, или еще что?..
— Да ладно. Черт побери! Ну а если у него и есть… на кой ляд нам это знать. Дать-то он нам все равно не даст.
— Даст уж, известно: только… взаймы.
— Взаймы?! Да кто же тебе одолжит?..
— Я говорю, даст взаймы так, не совсем по своей охоте… Проклятые! Вы не мужики, в вас нет ничего от мужчин, только бы болтать… Если бы здесь был Андресиньо… как-нибудь… когда стемнеет…
— Ежели еще заикнешься об этом, пускай меня черти заберут, коли я зубы тебе не пересчитаю…
— Трусливые свиньи! Даже мы, женщины, и то храбрее вас…
— Заткнись, сука! Ты хочешь погубить меня… У священника ружье… а потом хочешь еще, чтоб святая Миния наслала на нас молнию и нас тоже в клочья разнесло бы…
— Не святая Миния, а страх тебя гложет…
— Вот тебе, стерва!
— У, пропойца, пьянчуга!
Миния валялась на клочке соломы неподалеку от своих дяди и тетки в той мешанине, свойственной галисийским лачугам, где разумные и бессловесные, взрослые и дети лежат вповалку и вперемешку. Окоченевшая от холода под своей одежонкой, которую она навалила на себя, чтобы укрыться, — ибо одеяла могла ждать разве что от Бога, — она неясно слышала отдельные сбивчивые фразы, возбуждавшие подозрения, глухие подговоры женщины, проклятия и грубые, подогретые вином слова мужчины. Говорили о святой… Но девочка не поняла ничего. И все-таки это звучало плохо, звучало оскорбительно, так, что если бы она представляла значение этого слова, то назвала бы это богохульством. Она шевельнула губами, чтобы прочесть единственную молитву, которую знала, и так за молитвой задремала. Едва она забылась сном, ей почудилось, что какой-то золотисто-голубоватый луч заполняет лачугу. В центре этого луча или даже образуя этот луч, похожий на тот, который пускала «огненная мадама», занимавшаяся фейерверком на престольном празднике, находилась святая, не лежа, а стоя; она размахивала рукой, будто потрясала грозным оружием. Минии казалось, что она отчетливо слышит слова: «Ты видишь? Я убиваю их». И, взглянув на постель дяди и тетки, она увидела трупы, черные, обуглившиеся, с перекошенными ртами и вывалившимися наружу языками… В это мгновение послышалось звонкое пение петуха, в хлеву замычала телка, требуя материнское вымя… Светало.
Если бы этим утром, открывшимся ее взору, девочка могла делать что-то по своей воле, она бы свернулась в комочек, зарывшись в солому. У нее страшно болели кости, всю ее ломило, очень хотелось пить. Но ее заставили встать, дернув за волосы и обозвав лентяйкой, а потом, как обычно, она должна была пасти скот. Со своей всегдашней безучастностью, она не стала перечить, взялась за веревку и отправилась на луг. Пепона, в свой черед, помыв сначала ноги, а потом лицо в луже, ближайшей к мельничной плотине, и надев праздничный фартук и шаль, да к тому же и ботинки — неслыханная роскошь, — положила в корзину чуть ли не две дюжины яблок, брусок масла, завернутый в капустный лист, несколько яиц и лучшую курицу-несушку и, водрузив корзину на голову, вышла из деревни и с решительным видом направилась по дороге в Сантьяго. Она шла умолять, просить о продлении срока, о какой-нибудь отсрочке, о переносе платы, о чем-нибудь, что позволило бы им пережить этот ужасный год, не покидая милого сердцу места, обильно удобренного их потом… Потому как две унции[83] за аренду… Ну уж нет! В кружке у святой Минии или в матрасе священника они наверняка хранятся, и все потому, что Хуан-Рамон размазня и Андресиньо нет дома… а она не носит вместо нижних юбок плохо скроенные штаны супруга.
Пепона не возлагала больших надежд на то, что ей удастся добиться хоть небольшой уступки, малейшей передышки. Об этом-то она и говорила своей соседке и куме Хакобе де Альберте, к которой присоединилась со всем своим добром, узнав, что та собирается предпринять в этот же самый день, ибо Хакоба должна была принести из города лекарство своему мужу, страдавшему от проклятой астмы, не дававшей ему лежать, а по утрам даже дышать. Обе соседки решили идти вместе, чтобы не так бояться волков или привидений, если на обратном пути их застанет ночь, и, моля о том, чтобы не пошел дождь, потому что за спиной у Пепоны было самое существенное из ее запасов, они потихоньку отправились в путь, оживленно беседуя.
— Беда моя в том, — сказала Пепона, — что я не смогу поговорить с самим сеньором маркизом, а перед управителем придется стать на колени. Знатные сеньоры всегда посочувствуют бедному человеку. Хуже всех те господа, что из низов да в тузы, вроде дона Маурисио, управляющего; у этих сердце как камень, и относятся они к тебе, будто ты шваль какая. Говорю вам, что иду туда, как бык на бойню.
Хакоба, маленькая бабенка с пушистыми ресницами, высохшим лицом и двумя кирпичного цвета скулами, ответила плачущим голосом:
— Ах кума! Я бы сто раз сходила туда, куда вы идете, и не хотела бы хоть раз идти туда, куда мне приходится. Да хранит нас святая Миния! Господь Бог хорошо знает, как я пекусь о здоровье мужа, потому как здоровье дороже всех богатств. Если бы не заботы о здоровье, разве посмела бы я зайти в аптеку дона Кустодио?
При звуке этого имени на лице Пепоны появилось напряженное выражение недоверчивого любопытства и проступили морщины на узеньком, приплюснутом лбу, на котором волосы росли почти от самых бровей.
— То-то и оно, кума!.. Я никогда туда не захожу. Мне даже мимо аптеки и проходить-то неохота. Говорят бог весть что, будто аптекарь готовит колдовское зелье.
— Это легко сказать: «Проходить неохота»; но когда на тебе забота о здоровье… Здоровье дороже всех благ на свете, а у бедного только и богатства что здоровье. Чего не сделаешь, чтобы поправить его. Я в ад готова пойти к самому дьяволу, лишь бы достать хорошую мазь для своего хозяина. Песо и двенадцать реалов оставили мы в этом году в аптеке, а все попусту; будто там родниковая водица; конечно, грешно проматывать деньги, когда корки лишней, чтоб пожевать, и то нет. А тут вот вчера вечером мой-то так кашлем зашелся — чуть не лопнул, и говорит он мне: «Послушай, Хакоба! Или ты сходишь к дону Кустодио и попросишь у него мази, или я подохну. Не беспокой лекаря, не беспокой попусту и Господа нашего Иисуса Христа, надо идти к дону Кустодио — уж ежели он захочет, вылечит меня двумя чайными ложками того снадобья, которое он умеет готовить. И не жмись, жена, с деньгами, коли не хочешь остаться вдовой». Тут дело такое… — Хакоба загадочно засунула руку за пазуху и вытащила какой-то маленький предмет, завернутый в бумажку. — Здесь у меня самое заветное из шкатулки… золотой дублончик… Черти у меня за ним гонятся; я припасла его одежку себе купить, ведь почти совсем голая хожу, да здоровье мужа, кума, важней… Вот и несу я мой дублон этому грабителю дону Кустодио. Прости меня Господь…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});