было в них смотреть.
Именно такой гигантский фолиант покоился открытый перед стулом, а отрезанный кусочек пергамента служил ему закладкой.
Справа ниже пюпитра на подставке покоилась чёрная роговая чернильница, незакрытый ножик и весь инструмент для письма. Слева стояли оправленные в дуб, простые стеклянные песочные часы, с белым, как снег, песком, отмеряющие время.
Погашенная итальянская лампочка со своими прутиками и цепочками выглядывала из-за песочных часов.
Напротив этого стула, целиком втиснутого в нишу стены, на маленькой верхней полочке, так, что читатель всегда мог иметь её на виду, стаял череп, напоминающий набожному жителю этой убогой комнатки о ничтожности бренных вещей.
За тем окном, в тёмном уголке стояла кровать анахорета, тесная, твёрдая, покрытая одним шерстяным, выцветшим одеялом. Подле неё у изголовья виден был аналой с распятьем и жбанек на полу.
Пол без коврика и подстилки состоял из потрескавшихся уже и раздавленных кирпичей, из середины которых тут и там даже земля проглядывала.
По углам пауки свободно растягивали свои сети. Остальные свободные стены были покрыты приделанными к ним полками, на которых разместилось скромное хозяйство жителя этой комнатки.
По нему можно было угадать, что ему было дорого, а что безразлично.
Больше всего места занимали такие огромные книги, одна из которых как раз покоилась на пюпитре, тяжёлые, больших размеров, в обложках из досок, обтянутых кожей, с тяжело обитыми уголками, корками и боками из латуни, закрытые на толстые замки.
Из того, как они были расставлены на полках, можно было сделать вывод, что их оттуда часто доставали, поскольку не стояли прямыми рядами, как не читаемые книги, обречённые на отдых, но высовывались по-разному – одни лежали, другие накренились стоя, иные – привалившись, аж полка под ними сгибалась полукругом.
Тут же рядом с ними пара горшочков, несколько глиняных мисок, бутылок, покрытых пылью, прятались во мраке, едва заметные.
Для тех, кто приезжал туда в гости, а таких, вероятно, никогда не могло собраться вместе много, были приготовлены две дубовые лавки с подлокотниками, а на одной из них лежала посеревшая, сплющенная подушка. У двери висела глиняная кропильница, на которой можно было угадать ангела с распростёртыми крыльями, коий удерживал сосуд. Пара образков святых скрывалась в темноте, которая уже с полудня наполняла бо́льшую часть помещения.
Именно в этот час зимнего дня сидел в этой своей кафедре у окна, укутанный в овчину, в меховых ботинках, мужчина маленького роста с прницательными, несмотря на престарелый возраст, глазами. Его голову также покрывала шапочка с ушами, потому что в комнате было довольно холодно.
Бедный старикашка засунул руки в рукава, физиономия у него была нездоровая и грустная, а оттого что скрючился, и сиденье было для него слишком большим, едва его можно было в нём заметить.
Был это ксендз Якоб из Скажешова, тогдашний светило капитула, которого мы уже однажды видели на выборах. С того времени лицо его увяло, пожелтело, ещё больше стало похожим на старый пергамент, как если бы на нём отразился цвет тысячи книг, над которыми он неустанно корпел.
Маленькая комнатка в этот день была почти заполненной, так что гостям пришлось стоять и поворачиваться им было трудно; оттого что все желали приблизиться к учёному и набожному мужу, окружили его тесным кругом.
У ксендза Якоба были опущены глаза и он словно не смел смотреть на собравшихся. Лицо выражало душевную боль и беспокойство.
Спереди стоял каноник Янко, известный нам противник епископа со времён выборов; худой, сухой, аскетического лица, на котором горели запал, энергия и великая сила воли. За ним другие неприятели епископа, грустные, униженные, бессильные, молчаливые, погружённые в себя, казалось, ожидают ответа ксендза Якоба.
Молчание было долгим, обременённым грустью, – ксендз Якоб тянул с ответом.
– Это наказание Божье, – сказал он наконец сломленным голосом, – но, милые братья во Христе Спасителе, дороги Провидения неисповедимы. Иногда Он позволяет злым причинить вред, с гордостью оскорблять правду, чтобы она потом вышла победной и более светлой. Бог велик! Это ужасная кара, но содрогаться и ворчать не стоит! На испытание выставлены ваши терпение, вера и добродетель – чтобы вы научились уважать власть церкви, хоть она покоится в недостойных руках, и остались верны Богу.
Беда тому, от кого приходит зло, но церковь от одного человека большого ущерба не понесёт – мы, слуги его, только терпим! Всё-таки мы для того солдаты Христа, чтобы Ему наших ран не считать! Он за них платит сторицей!
Ксендз Якоб окончил, вздох, похожий на стон, послышался среди окружающих.
Ксендз Янко сказал первым:
– Милый отец, всё это святая правда, но на то мы солдаты Христа, чтобы Его церковь защищать. Мы члены того пресвятого капитула, мы мнимые сообщники этого человека, деяния которого отчасти на нас падают – мы не должны остаться бездеятельными свидетелями.
Он не даст иначе опротествовать себя, – выкрикнул он, возвышая голос, – поэтому, хотя бы пешком, мы пойдём в Рим. Никто не захочет, иные испугаются этого Антихриста, я возьму в руку посох и пойду один. Упаду к стопам наместника Христа, поведаю ему боль мою и облегчу свою совесть. Salvabo animam meam.
Несколько голосов отозвалось за ним.
– Мы пойдём с вами!
Ксендз Якоб молчал, глядя на книгу, или на пол.
– Это решёно, – добавил ксендз Янко. – Хотя бы не выжил, сделаю, как я сказал. Сам, или с кем-нибудь, хотя бы на выпрошенном хлебе, от дверки до дверки монастырской, пойду!
Запал, с каким он это говорил, охватил многих, начали за ним повторять:
– Мы пойдём! Мы пойдём!
Однако же не все предложили себя для этого путешествия.
– Нас ведь в Риме не знают, – говорил через минуту ксендз Янко, – могут нас подозревать, что ведём спор по личным вопросам. Нам нужен ваш авторитет, ваша поддержка, отец. Вы знаете, там мужей много. Святой отец уважает вас, одно ваше слово больше там будет значить, чем все наши жалобы и сетования.
Ксендз Якоб начал медленно поднимать голову.
– Дам вам свидетельство, – сказал он, – как считаю вас честными и достойными мужами, но обвинять мне, старому то, что глаза мои не видели, о чём знаю только из слухов… не пообает…
Каноник Янко не настаивал; ксендз Якоб говорил не спеша дальше, трогая пальцами страницы своей книги.
– Моё свидетельство! Дай Боже, чтобы оно вам не пригодилось. Прежде чем вы с ним прибудете в Рим, меня на этом свете не будет. Лета мои уже очень преклонные, Бог дал мне то знамение, милость свою, что приближаюсь к концу, на суд иду, спокойный.
Некоторые начали бормотать, а один из младших