Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что это такое? — с недоумением спросил молодой представитель прокурорского надзора, разглядывая странное подношение, но не решаясь взять стакан в руки.
— Это вши, собранные нами сегодня в камере с пола.
Чиновник отвернулся, ни слова не говоря, вышел из камеры. Обхода он больше не продолжал. Своеобразная «жалоба», пока мы сидели в ярославской тюрьме, никаких последствий не имела.
В Вологде меня едва-едва не пристрелил старший надзиратель. Днём параша обычно выносилась из помещения. Надзирателям надоело постоянно открывать и закрывать дверь, впускать и выпускать пересыльных. Один из дежурных «дядек» отличался особой тупой наглостью. «Подождёшь, — ты у меня не один… не стучи, не подойду», — и заставлял ждать. Это было мучительно, позорно и оскорбительно. С некоторыми случались обмороки. Доведённые до исступления, с распухшими мочевыми пузырями, с резью и коликами в животах, мы вынуждены были однажды прибегнуть к обструкции. Вооружившись жестяными кружками, чайниками, ручками от швабр, досками, сорванными с нар, пересыльные принялись дубасить в дверь. Тюрьма наполнилась грозным грохотом. В камеру ворвалась разъярённая толпа надзирателей во главе со старшим. Нас стали избивать. Старший, старик с длинной веерообразной бородой, в синих угрях, ударил меня в грудь кулаком. Я схватил его за рукав засаленного мундира, стараясь удержать руку. Рукав треснул под мышками.
— Ах ты, арестантская морда, — захрипел старик, выхватывая трясущимися руками наган из кобуры. — Пристрелю! — завизжал он тонко и задыхаясь.
Кровь горячим потоком хлынула у него к лицу, стала его душить, пухлые мешки под глазами сделались огромными и багровыми. Студент Борис Корень бросился к нам, оттеснил меня в угол камеры. Старик ударил его по голове ручкой нагана, пытаясь достать меня, но между мной, им и Борисом уже протиснулось несколько пересыльных. Произошла свалка. Нас загнали на нары, избили до синяков и кровоподтёков. Появился начальник тюрьмы с солдатами, грозил расстрелами, но к вечеру удалил ненавистного нам надзирателя, узнав, в чём дело. Доступ в уборную был отвоёван. Больше того, нас не торопили, мы могли пользоваться уборной почти с царственным величием и с полным сознанием, что выдержали неравный, но славный и победный бой. Кто-то звонко кричал: «Умрём за ватерклозеты!» Кто-то начертал на стене: «Жизнь на радость нам дана». Борис Корень декламировал: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…» Я же, несмотря на ощущение благодетельной лёгкости во всём организме, по природной склонности размышлял о случайности и бренности человеческого существования…
…Архангельск… Неделя ожиданий. Губернское управление должно определить место ссылки в пределах края. Наконец назначение объявлено. Идти нужно по тракту больше пятисот вёрст, около двух месяцев. Ранним утром партию принимает конвойная команда. Нас, пересыльных, пятеро: трое «политиков», аграрник, «бесписьменный». Конвойных тоже пятеро. Старший Иван Селезнёв, низкорослый, корявый, лопоухий, с нагловатыми и почему-то тоскливыми глазами, вызывает нас по списку. У стола с сонным видом — пожилой, облысевший поручик, начальник конвойной команды. Следует обычный вопрос: «Имя, фамилия, куда идёшь, казённый полушубок есть?» — «Есть». — «Валенки есть?» — «Есть». — «Портянки есть?» — «Есть». — «Рукавицы есть?» — «Есть». — «Проходи, обыскать». — Селезнёв сердито и грубо покрикивает на нас и на конвойных: — «Повёртывайся живей, тут тебе не на полатях лежать, не задерживай… Ты у него в карманах пошарь, развяжи мешок, бушлат перетряхни, посмотри в валенках…» Он выслуживается перед офицером, старается показать, что строг и исполнителен. Он требует, чтобы конвойные прощупывали складки одежд, ищет деньги, но больше глядит на поручика, чем на нас. Конвойные с лицами, на которых готовность и покорность, бесцеремонно разбрасывают по полу наше скудное имущество, вытряхивают из карманов старательно махорку, выворачивая их, заставляют раздеваться. Они подлаживаются под тон Селезнёва, с опаской следят за офицером.
Партия принята, мешки и узлы связаны, погружены на подводы. Их три: одна для конвойных, другая для наших вещей, третья для меня: я — «привилегированный»; последний раз скрипят тюремные ворота, партия трогается в путь-дорогу.
…И вот уже приволье… Какое очарование может сравниться с этими первыми упоительными ощущениями радости и счастья, когда после долгих месяцев тюремного мрака человек вдруг видит, что перед ним раскинулась ослепительная снежная равнина! Должно быть, недавно была метель. Девственный снег лежит вблизи дружными глубокими сугробами. Они похожи на замёрзших странных чудовищ. Вот хребет гигантского допотопного зверя, вот вытянулась змея, вот горбится черепаха, вот добродушно высунулась тупорылая голова с седыми космами, здесь видна одна огромная мохнатая лапа, а здесь распростёрлись гигантские крылья белой птицы. Дальше сугробы сливаются в одно необозримое поле. От красного низкого солнца снег сверкает, искрится, сияет, горит, блещет, играет и переливается небесной радугой цветов. Снег режет глаза, он бьёт и сечёт по ним. От него веет бодрой свежестью, он чуть-чуть пахнет дикими, сырыми, еле уловимыми целомудренными запахами. Атласную поверхность хочется трогать и нежно гладить рукой. Местами чернеют кусты, кривые берёзки стоят одинокие, покинутые, будто завороженные. Вдали — отягчённые грубоватой зеленью леса. Край неба почти сливается в розовом тумане с краем снегов, но всё же едва заметная линия кладёт благородную и свободную границу меж ними. Да, сколько свободы! Свободны небеса, свободны беспечальные и гостеприимные дали, свободна каждая снежная пушинка, звериные следы, полёты птиц, все мы, — и я, и я тоже свободен! Всё говорит о торжественном, о вольном утверждении ничем не стеснённой жизни.
Морозный воздух озонирован и лёгок. Будто состоит он из хрупкого хрусталя. Я опьянел, рад, что могу двигаться, бреду нетвёрдым шагом за подводой. Впервые я чувствую нездоровые отёки на лице, дряблость кожи. Мороз обжигает, мне кажется, что я смотрю на всё через бинокль: и дорога, и равнина, и деревья дрожат, они необычайно ярки, и каждый предмет будто обведён голубоватыми полосами… Удивительно, как можно было жить в мрачном подвале, дышать зловониями. Какой чудовищный бред!
Однотонно звенят в ушах серебряные колокольчики, это — от малокровия. Дорога лежит впереди двумя спокойными полосами. Они жёлты от солнечных лучей, будто намазаны маслом. Мудрая простота белого безмолвия и успокаивает и бодрит. Хорошо бы побежать, сделать какую-нибудь нелепость: вот толкнуть этого рослого конвойного в сугроб, затеять с ним возню или запустить в него снежком. Снежки! Снежки в родной деревне! Когда приходил первый первопуток и наступала оттепель, я до изнеможения дрался с деревенскими ребятами в снежки. Потом подмораживало, нянька Аграфена мешала коровий помёт с соломой, обливала водой, получались чудесные, гладкие и скользкие ледяшки! Как близки и сродны были тогда все вещи, сколько отрады таили в себе самые простые из них!.. Вот тоже мыльные пузыри… Небо немного заволоклось, снег посинел, падают пушистые снежинки. Одна из них задерживается на реснице, я ощущаю её холодок и лёгкую чистоту, — мне чудится, что и сам я стал чище и лучше… В сущности, я не плохой человек, даже совсем хороший, и не такой, как все. Я многое уже испытал, дважды сидел в тюрьме, иду теперь в неведомую ссылку. Я профессиональный революционер, мне доверили окружную организацию. Ещё могу гордиться, что полковник Иванов не сумел перехватить письма, а он умный, у него — деньги, агенты, полиция, и всё же у него ничего не вышло. Меня не так-то легко поймать: я ведь чертовски изворотлив, пожалуй, неуловим. Отвага, хитрость и решительность — это мои качества. Да, я похож на революционного Следопыта. Меня всюду ищут, преследуют, а я на глазах у врага совершаю отчаянные и неимоверные подвиги: сегодня перепиливаю решётку, скрываюсь, завтра появляюсь в театре, спокойно слушаю до конца оперу, стреляю из браунинга… В кого?.. Хотя бы в начальника тюрьмы. Скрываюсь… Подвожу подкоп под тюрьму. Освобождаю… Кого освобождаю?.. Свою жену Шуру… мы уезжаем в Италию… Шурины волосы пахнут сеном. Отдохнув, мы возвращаемся в подполье… руководим повстанческим отрядом, скрываясь в дремучих заповедных лесах… награбленное у помещиков отдаём крестьянской бедноте… власти трепещут… Слава о наших подвигах гремит по всему миру… Потом…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Желябов - Александр Воронский - Биографии и Мемуары
- Говорят женщины - Мириам Тэйвз - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Приключения другого мальчика. Аутизм и не только - Елизавета Заварзина-Мэмми - Биографии и Мемуары