оборачиваются и смотрят вслед. Мундир помогал нести легко и прямо разгоряченное тело, сабля нет-нет отскакивала от упругой ляжки, и придержать ее слегка двумя пальцами было приятно. Каждый десятый – двенадцатый взгляд встречных глаз чудился ему зовущим и нежным, и где-то в висках, точно от вина, плавали круги, то черные, как накрашенные ресницы, то алые, как губы.
Он зашел в магазин, в окне которого были выставлены картины, походил по рядам полотен и рам, весело щурясь на огни рефлекторов и работы доморощенных художников, полистал и велел отложить гравюры.
Из магазина он не вышел, а вылетел – разрумяненный, стремительный, овеянный запахом свеженадушенной униформы. Сабля шаркнула по двери, задела за штору, ноги запружинили по асфальту – и вот он опять в мягком дурмане вечернего часа, среди улыбок, шепота и взглядов.
Бородатый сутулый ландштурмист, оторопев перед офицерским мундиром, внезапно блеснувшим в толпе, неуклюже взмахнул рукою.
– Вы чуть-чуть не отбили мне нос, старикан, – с улыбочкой сказал фон Шенау, остановив солдата. – Вас следовало бы подержать в казарме. Отдайте честь по правилу.
Ландштурмист повернулся, отошел на несколько шагов. Прохожие остановились. Бородач, припечатывая подметки к асфальту, двинулся к офицеру, вскинул локоть. Кто-то громко засмеялся.
– Назад! – крикнул фон Шенау.
Публика быстро скучилась по сторонам, образовав коридор, по которому свободно маршировал солдат. Он был явно плохой, может быть худший строевик, и движенья его были жалки, он шел, как птица, тычась вперед носом на каждом шагу. Это было точно в оперетке.
– Назад! – скомандовал фон Шенау, вдруг осипнув.
Гимназисты хихикали, подобострастно заглядывая в лицо офицеру. Какая-то барышня всплеснула в восторге руками. Ландштурмист в третий раз прогромыхал сапогами и взмахнул еще безобразней рукою.
Фон Шенау давило какое-то слово, над воротником его взбухли жилы, он весь отвердел от напряженья.
В этот миг кто-то гулко крикнул сзади:
– Позор!
Фон Шенау вздрогнул и вдруг увидел себя – героя Шампани, кавалера Железного креста, офицера саксонской армии – перед толпой, ждавшей развязки, достойной мундира, титула, ордена. Через минуту весь город будет знать, как поступит офицер, когда над затихшей толпою повисло, как пощечина, слово позор! – весь город! Через час – все газеты, через день – вся страна! Теперь, не теряя ни секунды, в тишине, на виду у всех, для сотни глаз и ушей, надо решить, что делать, надо найти выход! Фон Шенау шагнул к ландштурмисту, стоявшему с прижатой к голове рукою, и раздельно проговорил:
– Вы слышали, как народ заклеймил ваше отношение к службе? Хороший урок. Ступайте!
Потом повернулся и, рассекая толпу, врезываясь в одобрительный ее гул, быстро, пружинно заскользил по тротуару.
Он шел к Мари.
Казалось, что вечерние огни померкли, выдохлись, остыли, что люди смотрели на него – героя Шампани – недовольно, и солдаты козыряли сдержанно, без охоты.
Он жалел, что затеял нелепую сцену, и его раздражало чувство какой-то обиды. Он не мог отвязаться от застрявшего в ушах гулкого крика: «Позор!» – и не мог забыть той секунды, когда он принял этот крик на свой счет. Конечно, этого не было, этого не могло быть! Тот человек, что крикнул, – взглянуть бы на его лицо! какой он? – пережил, в сущности, то же чувство, что и он, обер-лейтенант: такой солдат, как этот ландштурмист, позорит армию. Позор, позор! Но, боже мой, какая тоска на улицах этого городишка! И какие нудные, серые, неприятные бюргеры! Если бы не Мари, он не остался бы здесь и одного часа. А с ней – с ней хорошо.
Он входит в ее комнату, тихо прикрывая за собою дверь, и, вглядываясь в сумрак, говорит:
– Вы не заняты?
Мари вскакивает с дивана, оправляет торопливо платье, молчит. Смутные слова подкатываются к ее горлу, но произнести их нет сил.
– Какая глупая история! – восклицает фон Шенау и, осторожно прощупывая темноту, присаживается на краешек дивана. Он рассказывает о нелепом ландштурмисте, похожем на птицу, и о том, что армия опускается, дисциплина падает, что косорукие и косолапые бородачи не годны даже в кашевары.
– Но ведь это и есть Германия! – перебивает Мари, и ей кажется, что вся мебель вдруг насторожилась, привстала на цыпочки, заострила уши.
– Н-да… гм-м… весьма вероятно. Н-но я говорю об армии… Это не совсем одно и то же. Когда этот увалень продемонстрировал свою выправку, кто-то из толпы крикнул: «Позор!»
– Это относилось к солдату?
Маркграф привскочил, бросил взгляд на дверь: она была плотно закрыта. Тогда он сложил руки на груди и начал ходить по комнате.
– Я, кажется, понял тебя, как ты хотела. Но неужели ты думаешь, что я не зарубил бы на месте негодяя, который посмел бы оскорбить в моем лице…
– О-о, конечно! Я не сомневаюсь ни минуты! Ведь для офицера нет другого выхода.
– Нет выхода?.. Впрочем, оставим. Ты сегодня в дурном расположении духа?
– Да.
– Жаль…
Он подошел к дивану, потянулся к Мари обеими руками. Она забилась в угол.
– Жаль. Я хотел тебе напомнить, что нам надо поторопиться…
– Почему «надо»?
– Мари!
– Прости.
– Комиссия признала меня здоровым. Я получил назначение на восточный фронт.
– В таком случае зачем спешить?
– Два года назад…
– Ах, два года! Еще два часа назад я могла думать, что это необходимо!
Он вдруг зажал ее голову в своих ладонях.
– Что случилось, Мари, два часа назад?
Можно ли было в темноте, улегшейся по углам ночи, разглядеть, как в глазах Мари переместились отблески двух решений? Сумрак стал тьмою, зрение привыкло к ней, но преодолеть ее не могло, и взор тянуло к окну, белевшему слитными огнями глубоких улиц.
Мари поддалась движению зажавших ее голову рук, засмеялась тихо и голосом, который укрощает мужчину, сказала:
– Глупый. Я сама не знаю, почему я такая взбалмошная.
– Значит, когда?
– Нет, нет. Я только ответила на последний вопрос.
– Но меня могут услать каждый день!
– Не все ли равно, отправишься ты с кольцом или без кольца?
– Для меня, понимаешь, Мари, для меня не все равно… Ну?
Мари встала. Фон Шенау подался вперед, устремившись за ней, и вдруг, потеряв всю прямизну и отчетливость, обер-лейтенант повис на краю дивана каким-то комком.
– Ну?
– Я не хочу.
– Мари!
– Вас смущает неопределенность? Вам неловко перед посторонними?
– Я люблю тебя.
– Я знаю.
Он поднялся, новая, упругая униформа выпрямила его, он наклонил голову.
– Я вижу, сегодня с вами нельзя говорить. До свиданья. – В дверях он обернулся. – Может быть, вы приедете в Шенау?
– Может быть.
И вот Мари снова одна. Руки ее быстро взлетают в воздух, вытягиваются над головой: она подымается на носки