театралов его узнавал и спрашивал: «Как поживаете, Александр Акимович?» Не скажешь «голодаю», как-то стыдно – все недоедали. Правда, после постановки «Посадника» в Малом театре, имевшей огромный успех, паек ему увеличили. И все равно приходилось продавать вещи или Лидины драгоценности, но только те, которые дарил ей он, а не семейные, доставшиеся от бабушки. Что и говорить, жизнь была сложной, унылой и непредсказуемой. Спасали работа, театр. И признание. Призвание и признание. Вспомнилось, как он стоит перед актерами – бледными, замерзшими, полуголодными – и гипнотизирует их своим напором, страстью: «Да, на дворе революция, и жизнь тяжела, в стране голод, разруха, холод и театр не должен жалеть себя для своих тоже голодных и плохо одетых зрителей. Не должен жалеть для них ярких красок, цветов, песен. И особенно обязаны быть прекрасны и изящны актрисы». На каждой репетиции он провозглашал: «Забыть голод, забыть, что кишки трещат, забыть, что не во что одеться!»
И актеры забывали. И великие, как Остужев, и скромные, с ролью в одну фразу, – играли поэтичный, праздничный, великолепный спектакль Лопе де Веги. Горели, словно пронизанные солнцем, декорации К. Юона. Звучали неаполитанские песни струнного оркестра, и зал влюблялся в красавицу актрису Веру Шухмину, игравшую капризную, гордую графиню Диану.
А молодые актеры, мечтающие о карьере режиссера, в который раз станут говорить, что если быть режиссером, то только таким, как Санин.
А режиссер, «кричащий, хохочущий, плачущий, не стесняющийся воспитанных умников, не боящийся прослыть дикарем, наделенный богатой фантазией и темпераментом, нарушавший академическую тишину во имя трепета, молодости и жизни», придет вечером в свою холодную и полутемную квартиру, где все сильнее кашляет жена и рецепты врача лежат на столе, потому что нет лекарств, и грустно станет думать о судьбе людей в зале и на сцене.
Как же они талантливы душой и сердцем! И те, кто отдает себя людям, и те, кто воспринимает с благодарным счастьем этот труд и талант. Но низвергнуты те и другие в хаос, разруху, нищету…
Об этом Санин и сказал на огромной открытой сцене театра в Вероне, в опере Джордано «Андре Шенье». Прозвучала его мысль горестно и неистово. Рецензенты писали, что великое знание Саниным революции, пережитой на родине, стряхнуло пыль с романтичных постановок великого Джордано. Сам Джордано был потрясен суровым реализмом русского художника.
Верона наградила режиссера золотой медалью «Санину – творцу спектакля». Но хотя в Вероне, под ее «божественным южным небом», как нигде почувствовалось, что Бог подарил людям искусство и театр на радость и счастье» (так или почти так Санин писал своему учителю Станиславскому, лечившемуся на юге Франции) – подоспела пора проститься с Вероной и отправляться на лечение и отдых в Мариенбад.
Глава 25
Красиво угасал сезон в Мариенбаде. Там Санины встретили Леонида Собинова с женой Ниной Ивановной и четырнадцатилетней дочерью Светлашей. Собинов приехал тоже на лечение. Но он приехал из России, новой России, которую Санин теперь знал лишь понаслышке – двенадцать лет в ней не был. Для Саниных эта встреча стала счастьем, везением, удачей: родные русские люди, родная речь и общие воспоминания как лучшее богатство. Москва, университет, где они оба учились, Общество искусства и литературы, где всегда встречались – Собинов тогда учился петь, Санин – ставить спектакли и играть в них. Дом Станиславского, где вечера с музыкой, пением, представлениям, в которых участвовал Санин. Дача в Любимовке, сад, река, гостиная с керосиновой лампой под абажуром, фортепьяно и «очаровательно, молодо и свежо» поет молодой Собинов романс «В тени задумчивого сада…». Собинова всегда будут любить все, знавшие его – такое счастье подарит ему судьба. Он был красив, талантлив и щедр. Санин помнил, что в одном только 1902 году Собинов дал около пятидесяти концертов в пользу нуждающихся студентов. О Собинове писали, что он не был бы великим артистом, дававшим столько счастья, если бы не свойственное ему благожелательство к людям. Стиль его искусства был так благороден, потому что был благороден он сам. Никакими ухищрениями артистической техники не мог бы он выработать в себе такого обаятельнозадушевного голоса, если бы этой задушевности не было у него самого. В созданного им Ленского верили, потому что он и сам был такой: беспечный, любящий, простодушный, доверчивый. Оттого-то, стоило ему появиться на сцене и произнести первую музыкальную фразу, зрители тотчас же влюблялись в его игру, в его голос, но главным образом – в него самого.
Собинов, как и Санин, был неимоверным тружеником. Мог работать по двенадцать часов в сутки, доводя себя до крайней усталости. Его как-то пригласили петь в Киевской опере на украинском языке. Он, коренной ярославец, стал учиться читать и говорить по-украински. Часами сидел над спряжениями глаголов. «Я бачу, ты бачиш, вiн бачить» (видит), – аккуратно записывал он в школьную тетрадку…
– Вы, Сашенька и Леонид Витальевич, не умеете сбрасывать лишнее в трудах и проблемах – вот и говорите теперь о болезнях… – вздыхала Лидия Стахиевна, глядя на совсем еще юную дочку Собинова.
– Лидия Ефстафиевна (так Собинов звал Лидию Стахиевну, вернув ее, как говорил, к русским корням), скажите, дружочек, когда еще, как говорит Саша, «силушка по жилушкам разливается», как не в молодости? Стоит ли ее экономить, ведь сама по себе исчезнет.
– Вот ты, не жалея себя, мотался по гастролям в восемнадцатом и в двадцатом годах, когда я в Большом театре работал и мечтал о твоем голосе.
На Мариенбадской фотографии Санин и Собинов идут по бульвару, где фланируют курортники. Деревья в полной зелени, но осень, видимо, подступает – Санин в демисезонном пальто, оба в шляпах по моде. У Собинова – грудь колесом, он подчеркнуто элегантен, Санин небрежно элегантен. У него в руках кружка с лечебной водой. Лица улыбающиеся, счастливые. Кто знает, о чем они говорили до и после щелчка фотоаппарата, но «птичка вылетела» и оставила нам мгновение жизни.
По вечерам они сидели в недорогих кафе. Санин веселил компанию, рассказывая анекдоты, истории. Они были не первой свежести. Но мимика, голос, жесты! Предстал перед всеми друг Санина Федя Шаляпин в своей первой серьезной роли на оперной сцене. Поет, делает барственный жест польского магната, потом опускается в кресло и… на сцене при публике садится мимо. Хохот, и все же 5 рублей прибавки к жалованью Федя за эту именно роль получает от антрепренера. Не за хохот, а за прекрасное пение. Потом Санин вспоминает старого актера, носившего табакерку из папье-маше с портретом Наполеона на крышке. Ее увидел император Николай I, любивший