на пьесу. Конкурс по ней объявлен, думала, значит, необычная. И что я увидела?! По пьесе выходит, пусть у отца с матерью жизнь вовсе не склеивается, не любят они друг друга, а ради детей, говорит, живите. Не любишь, а живи, терпи.
Мать для счастья своего ребенка на что только не пойдет, будет голодать-холодать! Если надо, жизнь отдаст. Но вот протужить все годы. С постылым! Так ведь нет же большего вреда для ребенка, который сразу увидит — дети все видят! — что их мать и отец живут, как принудиловку отбывают.
Вот уж когда по-настоящему свое детище на горе готовишь, вырастишь его скрытным, лживым.
А фальшь и в семи щелоках не отмоешь. Что же такое получается, товарищи? Оказывается, не только тетка Ульяна, но ученый человек, писатель, наставляет меня: ради детей живи с изменщиком, с поганцем-вруном, с выпивохой живи, ну, а камень, конечно за пазухой держи. Как тут обойдешься без здоровеной каменюки. Ради нашего будущего, значит, хоть какая ложь — не ложь!
Так неужто тетка Ульяна права? Как хотите судите. Не верю я этому!
Смотрю я вокруг себя и вижу, что люди, которые хотят себя уважать, не так живут, как этот писатель и тетка Ульяна советуют…
А тля всякая оправдание завсегда ищет, чтоб хоть во лжи жить, лишь бы в сытости. Если я, подсобница каменщика, знаю это твердо, как же писатель не понимает? Пусть не обижается, — гремит он, как жесть на ветру. И все!
Извиняйте, дорогие товарищи, если что не так.
К сему Нюра Староверова».
Александр взглянул на Огнежку оторопело.
Он был поражен не столько самим письмом («Нюра и не такие коники выкидывала»), сколько тем, что жюри присудило ей первую премию.
Нюре — первую, а учительнице, которая у Нюры экзамены принимала за седьмой класс, — вторую.
Он, Александр, подсмеивался над Нюриным синтаксисом — но ведь всякий видит, что жена его в каменной кладке сильнее, чем в грамоте. А дали первую!
Вторично Огнежка приехала в общежитие недели через две, привезла Нюре книги. «Честные», как она-их назвала. Все книги Огнежка делила прежде всего на «честные» и «нечестные», в которых авторы ужами уползали от трудных проблем.
Одна из книг, растрепанная донельзя, в пятнах кирпичной пыли, Нюре не понравилась сразу. Даже фамилия автора показалась несерьезной. Овечкин! Овечкин — Барашкин — Козленкин.
— Это про что? — Нюра вяло полистала для приличия. И вдруг словно в грудь ее ударило.
«.. Есть в районе очень богатые, крепкие колхозы, и есть слабые колхозы… Я думаю, такой пестроты не было и в старой деревне. Конечно, были в каждом селе батраки, середняки, кулаки — разно люди жили, — но между селами одной волости не было, не могло быть такой разницы, как сейчас… Земли поровну, и земля одинаковая, один климат, одно солнце светит, одна МТС машины дает — и такая разница! Когда же мы доберемся до причин и покончим с этой пестротой?..»
Вот тебе раз! Из «Перевоза» клубнику в Воронеж возили. На председателевой «Победе». А за три километра от «Перевоза» хлеба не купишь. Говорили, от веку так. И вдруг — «когда же мы доберемся до причин!» В тоске. С болью.
И хотя назавтра предстоял трудный день, на ветру, в грязище, со всеми передрягами неритмичной работы, Нюра, закончив домашние дела, прилегла с книжкой в руках на краешке железной кровати, рядышком с мужем, и старалась не шевельнуться, не разбудить.
Она читала до самого утра, и с этой ночи десятки «почему?», жившие в ней подспудно, осознаваемые смутно, начали проступать отчетливее, как если бы эти лепившиеся друг к дружке «почему?» были начертаны на тетрадном листочке, который едва белел на столе, в полумраке.
А сейчас уж рассвет, и она отчетливо видит каждое слово.
«Почему Шура по-прежнему потрафляет Тихону? Именно Тихон, да Гуща ему ноги подбили, когда насмеялись над его затеей «улицы с фонарями?»
Почему Тихон донимает Тоню? Ведь он нам с Тоней подотчетен: тайно голосуем за него. Бумажками. А Тихон все одно кудесит, как, говорят, было только во времена культа личности. На что же он рассчитывает? Почему на нас с Тоней ему наплевать с самых высоких подмостей? Что мы для него — пустое место?»
На многое, на очень многое Нюра не находила в книжках ответа. Но тем не менее, приходя к кому-либо, она прежде всего искала глазами полочку с книгами, и если не видела книг, ей казалось, что она смотрит в лицо слепому…
Об этом — и не только об этом — хотела рассказать Огнежка Ермакову, когда они гуляли неподалеку от ночного санатория, по лесной тропе. А — он? Снегирь ему интереснее…
Ермаков настиг Огнежку, запыхавшийся, по пояс в снегу.
— Ты что? Рассердилась? О Нюшке не стал слушать? Буду! Давай! О Шурке! О Нюшке! О любой зверушке…
— Да вы что, слепорожденный?! Не видите того, что вокруг вас происходит? У газетных киосков очереди. Молчуны и те заговорили. И как заговорили! Даже Шураня-маленький.
— Ермаков перебил ее нетерпеливо: — Знаю!
Рассказывали, нюрин мальчонка взгромоздился на Нюрины колени, и произнес певучим, как у Нюры голоском, не выговаривая «р», слова, которые облетели стройку: «Тетка Ульяна глозится: «Бог накажет! Бог накажет!..» Надо подвести зенитку и сшибить бога. Чтоб никого не бояться». И Шураня изо всех силенок швырнул кубик в потолок.
— Слышал! — повторил Ермаков, раздражаясь. — Все теперь умные да смелые. Все! Даже Нюшка!..
Быстро темнело. Похолодало. Скрип Огнежкиных шагов затихал. Чувствуя, что он теряет дружбу Огнежки, и безвозвратно, и не понимая почему («Не из-за Нюшки же в самом деле!»), Ермаков заторопился следом. Шляпа слетела, он поймал ее на лету, бежал с непокрытой головой, на которую сыпался снег с потревоженных ветвей.
Догнал Огнежку подле самых дверей санатория, схватил за плечо, пробасил, задыхаясь, почти униженным молящим тоном, которого потом не мог простить ни себе, ни ей:
— Огне-эжка! П-пускай я такой-сякой… вообще, по-твоему, идиот… слушаю сердце, приставив трубку не к той стороне груди. Пускай я не смышленее Нюшкиного мальца. Но — вспомни! — кто спас тогда… уф твою затею. И тебя, и Нюшку… всех… Кто возил вам железобетон на собственной спине? А?
Огнежка дернула на себя белую стеклянную дверь. Ермаков придержал Огнежку за руку:
— Ты еще не знаешь всего! Слушай…
Но дверь за Огнежкой захлопнулась. Ермаков грохнул кулачищем по дверному косяку.
2
Новость, о которой Ермаков не успел рассказать Огнежке, на стройке узнали через неделю. Ермаков в конце концов сдал в строительном институте последний, «застарелый» экзамен и получил звание инженера-строителя. Одолеваемый поздравлениями, Ермаков быстренько осенял пришедших к нему прорабов-практиков своим дипломом в синей, с золотым тисением корочке, как иконкой, и произносил веселой скороговоркой:
Выбирайте сами, куда путь держать, прорабы милостью божьей. В студенты-заочники или