Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что я вообще знаю теперь о ней? — с горечью подумал Константин.— Что, кроме того, как она вела себя на собрании в Черемшанке и на том постыдном бюро, где ее исключили из партии? Неужели то, что произошло с нею, не открыло ей глаза на все и она снова повторяет чьи-то чужие мысли о том, как выгодно лишить колхозника его коровы?.. А эта несчастная свадьба! И вечные придирки к ней Коробина, который хочет и сейчас сделать ее козлом отпущения... Я-то тоже хорош! Обиделся и не могу поговорить с нею по-человечески!»
Вначале ему казалось, что все, в чем она обвиняла его, было одним вздором, причудой больного и мстительного воображения. Он не хотел думать о том, что было между ними десять лет тому назад — мало ли чего не случается в молодости! Может быть, он был легкомысленным и ветреным парнем, залетевшим сюда по прихоти войны, истосковавшимся по теплу и ласке и готовым признаться в любви любой симпатичной девушке, пошедшей ему навстречу. В конце концов они оба были молоды и беспечны, и Ксения тоже не должна была бросаться первому встречному на шею. Однако скоро он понял, что напрасно так легко освобождает свою совесть от всех укоров, и чем
больше он всматривался в нынешнюю Ксению, тем неотступнее тревожило его прошлое. А после того как он побывал на ее свадьбе, увидел ее на бюро, он уже не мог отрешиться от чувства вины перед нею, будто во всем, что стряслось с нею, он виноват не меньше ее самой, потому что когда-то отравил ее душу сомнением, лишил ее веры в человека. Ведь он тогда просто трусливо бежал от нее, не думая, что станется с нею, бежал, боясь, что, связав себя семейной жизнью, не сумеет совершить ничего настоящего и большого. Он сам еще смутно представлял то дело, в котором должен был проявить свои силы и способности, но верил, что призван влачить не обычную, будничную и серую жизнь, а показать себя на чем-то огромном, близком к подвигу. Теперь-то, спустя годы, он с горечью сознавал всю беспочвенность и наивность своих мечтаний, да если бы он и совершил подвиг, разве он нуждался в какой-нибудь жертве? Он возвратился в родные места, не сделав ничего путного за все годы, и обязан был расплачиваться за малодушие и трусость своей юности...
В потоке солнечного света, струившегося сквозь загустевшие от почек ветки, вспыхнула за ее спиной зеленая косынка, и, видимо, услышав чавкающий звук копыт, Ксения обернулась.
«Какая она красивая! — подумал Константин, любуясь открытым и смуглым ее лицом и крупными каштановыми кольцами волос.— И всегда неожиданная!»
— Не поверите, но я почему-то только что подумала, что это едете вы! — сказала она и улыбнулась.— Что, вас тоже вызвал Коробин?
Он спешился и, ведя меринка в поводу, пошел с нею рядом, рассказывая о разговоре с секретарем райкома. Ее лицо снова померкло, она слушала Константина с грустной отрешенностью.
— Жизнь какая-то стала — не поймешь.— Голос Ксении звучал устало и бесцветно.— Или я не своим делом занимаюсь?.. В райкоме меня обвиняют в хвостизме и прочих смертных грехах, а в Черемшанке я для всех как пугало... В родном доме и то хоть не показывайся — вчера вот разругалась со всеми... Да разве это я отнимаю у людей коров?.. Наверну, так нужно, созрела эта идея, если все об этом говорят... И не от меня зависит, претворится она в жизнь или нет... Не может быть, чтобы те, кто начинает эту кампанию, не взвесили все...
— Да как вы можете говорить об этом умозрительно и с таким спокойствием? — крикнул Константин и шагнул от Ксении в сторону.— Значит, пускай мучаются люди, потому что кому-то взбрело в голову, что назрела такая идея? Да как вам не стыдно, Ксения Корнеевна?
— Но я же маленький человек!.. Ну что вы все от меня хотите? Что я могу сделать одна?
— Это вас Коробин убедил, что вы не должны жить своим умом, а только слушать то, что будет изрекать он!.. Да какое же вы имеете право молчать, если думаете, что это принесет вред не только черемшанцам, но и партии, во что может обернуться наше молчание, вы не подумали? Нет, нет, пусть не надеется этот карьерист, что все ему сойдет с рук!
Ксения подавленно молчала. А Константин говорил все громче и громче, с каждым мгновением становясь сильнее, и уже верил, что способен справиться не с одним только Коробиным...
Прошло еще три недели, и Черемшанка потеряла покой. Допоздна горели в избах огни, допоздна велись долгие и яростные, полные ругани разговоры.
Недавние слухи и догадки становились явью. Не успели черемшанцы договориться с пастухом, определить ему плату и деньгами и харчами, не успели бабы проводить в последний раз стадо, как Лузгин велел завернуть коров: он решил весеннее пастбище распахать под кукурузу и подсолнечник. Пастух было заупрямился и снова защелкал кнутом под окнами, выкликая заспавшихся хозяек, но в проулке путь стаду перегородила легковая машина, из нее вышел злой Аникей и пригрозил пастуху штрафом, а то и отсидкой, если тот будет заниматься самоуправством. Пастух молча выслушал председателя, молча разломил пополам кнутовище через колено и, кинув на плечо змеисто извивающийся ремень, ушел, показывая острые, выпирающие под вылинявшей рубахой лопатки.
Коровы разбрелись по деревне, бабы ловили буренок, растаскивали по дворам, будили мужиков, и каждая изба гудела потревоженным ульем. Несколько мужиков, особо рьяных, рванулись в правление, но Лугзина там не оказалось, и, покричав, отведя душу, они разошлись ни с чем.
На другое утро, на редкость ясное и солнечное, все овражки и буераки вдоль речки запестрели рубашками ребятишек и платками старух — каждый в одиночку пас свою корову. Двигались по зеленой траве рыжие, черные, белые пятна — все было вроде как и прежде, но, хотя коровы собрались вместе, они уже не выглядели стадом, потому что пастухов и караульщиков было столько же, сколько и животных.
Еще не кончились разговоры о пастбище, как бригадиры оповестили, что колхоз начинает скупать у всех коров — до двадцатого мая по семь рублей за килограмм живого веса и после этого срока в полцены. И тут уже пошел гулять по Черемшанке новый слух — будто у тех колхозников, которые заупрямятся и не отведут своих коров, отрежут половину приусадебного участка. Дымшаков уверял, что это сущая брехня, что слух пущен нарочно, чтобы сбить людей с толку и запугать, но каждый про себя сомневался: а что, если Аникей и на самом деле пойдет на такую крайнюю меру? С него станет!..
Между тем имя Лузгина упоминалось чуть не в каждом номере районной газетки, его ставили в пример другим председателям, в сводках, которые печатались на первой полосе газеты, колхоз числился на первом месте по всем статьям — и сев раньше других завершил, и молока больше других надаивал. Лузгин теперь почти не бывал в правлении, все время в разъезде — его вызывали на какие-то важные совещания и активы, где он делился своим опытом. В колхозе побывал корреспондент, целых два дня жил в доме у Аникея, ездил с ним по полям, заглянул на фермы, и через неделю черемшанцы читали в областной газете рассказ о том, какой замечательный и рачительный хозяин их председатель. Его называли «выдающимся вожаком колхозного производства», «человеком народной смекалки и мудрости», зачинателем «славного почина», «маяком», на" который должны равняться другие председатели. По словам газеты выходило, что черемшанцы — народ сознательный, что они любят и во всем поддерживают своего вожака и все, как один, заявляют, что им давно мешают жить заботы о корове...
И вот наступил день, который так тревожил черемшап-цев. С утра дул холодный не по весне ветер, гнал над крышами ненастные тучи — того и гляди, посыплет не дождь, а снег,— крутил в палисадах кусты и рябинки.
Деревня притихла, все сидели по избам и смотрели в окна, караулили, не ведет ли кто на скотный двор корову.
Улица долго была безлюдна. Прошмыгнут ребятишки, пройдет женщина от колодца, покачиваясь под коромыслом, протарахтит кто-то на телеге с бидонами, и снова лишь ветер хозяйничает на дороге, подхватывает сухой мусор.
К полудню прилипли к окнам, чуть не выдавливая стекла: серединой улицы степенно и не торопясь вышагивал Никита Ворожнев, таща на веревке свою комолую корову. Он шел против ветра, изредка наклонялся вперед, и корова, как слепая, дергалась за ним, веревка на ее шее натягивалась. Но Никита шел не оглядываясь, уставясь глазами в землю, и будто давил что-то своими грязными сапожищами. Потом на дороге показался кладовщик Сыро-ваткин — ветер словно раскачивал его длинную жердястую фигуру, он часто спотыкался, суетно поправлял на шее пегой коровенки веревку, семенил дальше, стараясь поскорее пройти мимо. Торжественно, как на прошлогодней областной выставке, где показывали породистых коров и племенных быков, прошествовал бригадир Тырцев, ведя красную, с тяжелым выменем симмепталку. Он не сутулился, а шел прямой и строгий, не прикрывая глаза от пыли.
И все ахнули, когда по улице зашатался Прохор Цап-кин, уже сильно пьяный, но еще державшийся на ногах. Он был в праздничной желтой рубахе, новых сапогах, в старом зеленом картузе с лакированным околышем, на плече его висела гармонь. Он безжалостно растягивал ее от плеча до плеча и орал какую-то песню. Чтобы веревка от коровы не мешала ему играть, он обмотал ее конец вокруг пояса, и корова покорно тянулась за хозяином. А рядом с Прохором, пытаясь удержать его, бежала раскосмаченная жена, хватала мужа за руки, за подол рубахи. Прохор досадливо отмахивался, сбрасывал сильным движением плеч ее руки и, картинно выпятив грудь, шел, мотаясь из стороны в сторону.
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Где эта улица, где этот дом - Евгений Захарович Воробьев - Разное / Детская проза / О войне / Советская классическая проза
- Мать и сын - Михаил Коршунов - Советская классическая проза
- Двое в дороге - Михаил Коршунов - Советская классическая проза
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза