Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быт здесь и так никогда шикарным не был. Он и теперь в Москве не очень-то отличался от прежнего. По-прежнему по утрам манная каша и чашка чаю. После школы бабушка кормила его обедом, ну, что-нибудь привычное, какой-нибудь рисовый супчик и картофельные котлеты или покупные микояновские котлетки, иногда винегрет. Приходила Манечка, приносила пару пирожных или пакетик с халвой... Мама мелькала, словно тень. Ванванч знал, что ее исключили из партии и она устроилась счетоводом в какую-то инвалидную артель. Однако самолюбие Ванванча было не столь уязвлено, как можно было бы предположить.
Манечка грустно смеялась и сулила скорые счастливые перемены. И Ванванч как-то внезапно стал своим, и от него теперь уже не было секретов. Его словно взяли за ручку, за пухлую, вялую, зависимую ручку и ввели в иную жизнь, которая тут же стала его собственной. Не надо было притворяться дурачком, огражденным от житейских забот. Все разделилось поровну и справедли-во. Он числился, как ни горько это было осознавать, сыном врага народа, но минул шок, и он научился понимать, он внушил себе, что с его прекрасным отцом произошла ошибка и скоро это все утрясется.
И мама говорила о том же скороговоркой, и бабуся с густой армянской печалью. Он знал теперь, что многие знакомые и даже друзья не посещают их дом и обходят его стороной, потому что боятся за свою репутацию... И он презирал их. Лишь Манечка со своим новым мужем Шурой Андреевым да Иза со своим Борисом Поршневым как ни в чем не бывало заглядывали к ним.
Кстати, о Шуре Андрееве. Он возник из Вязьмы. Стал в Москве инженером связи и познако-мился с Манечкой. Как она предпочла милому застенчивому Алеше Костину этого уездного гиганта - не нам судить. Она попыталась объяснить это Ашхен и сказала, посмеиваясь: "Ну, с Алешей мы были друзьями, да и сейчас остались, а с Шурой - это любовь!.." И сказала это так, словно взошла еще на одну ступеньку. "Бедный Алеша", - сказала Ашхен без осуждения. Ей не очень нравился этот высоченный, почему-то наголо бритый молодой мужчина, насупленный, преданно глядящий на Манечку, этакий голубоглазый римлянин с провинциальными российскими манерами. Впрочем, было не до манер. Шура выбился в люди, нашел Манечку, оттолкнул Алешу, прописался в Манечкину коммунальную комнату у Павелецкого вокзала. Сдержанно, но с уважением выслушивал Манечкины рассказы о ее семье, о братьях-революционерах, и когда его знакомые спрашивали, кто же теперь его новые родственники, он разъяснял спокойно: "Очень, видите ли, крупные грузинские коммунисты..." - "Да?!." - "Да, да", - говорил бесстрастно. И он вошел в их семью, стараясь не очень-то распространяться о своем купеческом происхождении; нет, не скрывая его, не таясь, а просто не неся откровенного, легкомысленного вздора. Да, он вошел в их семью, но еще не погрузился в нее и не успел толком насладиться своим новым положением, как вдруг все рухнуло.
И вот он сидел перед растерянной Ашхен и молчал в глубоком недоумении. Он продолжал обожать Манечку, но что-то как будто померкло, такой большой и крутоголовый, он почему-то казался беззащитным, да и все они были беззащитные и беспомощные теперь.
Почему-то теперь все разрушалось.
Сразу по приезде в Москву узнали, что умерла Настя. Она умерла тихо, похоронили ее также тихо и незаметно. И остались после нее сущие пустяки: иконка, несколько баночек с домашним вареньем да заграничная фотография незнакомой красивой барышни с приписочкой на оборотной стороне: "Милая нянья! Посылаю привет из РАRIS. Мне карашо РАRIS с мой папа и мама. Я учус эколь и не хочу приезжжат опять Москва. Зачем? Смешно. Обнимаю тебя, милая нянья. Твоя всегда Жоржетт".
И это теперь не повергло в трепет. Барышня была чужая, чужая, словно персонаж из сказки. Фотография досталась Ванванчу, но вскоре затерялась в московском водовороте.
Потом из Тифлиса докатился слух, что после ареста Оли Галактион и вовсе запил беспробуд-но, а тут его, словно в насмешку, наградили орденом Ленина. Он ходил по Тифлису с этим орденом, громко разговаривал с Олей и плакал...
Ванванч знал, что мама собирается пробиться к какому-то высокому начальству и все объяснить о папе. Он знал, что жить им теперь почти не на что. Он знал, что из всей семьи грузинского Степана остались только они с Манечкой да Васико в Тифлисе. Он знал, что они живут не на мамину зарплату, потому что ее не хватает, тетя Сильвия помогает, да Манечка с Изой, как могут. Вот и суп, и картофельные котлетки...
Теперь он знал все, и не было нужды скрывать от него правду, жалеть ребенка... Какой уж ребенок! Он узнал уже, как рождаются дети, и поэтому по-новому глядел на Нинку Сочилину при встрече, и два бугорка на ее груди были пухлые, упругие, горячие, эти самые... которые хотелось поместить в ладонь и посмотреть ей в глаза...
Он, сын врага народа, проводил школьные часы, как в тумане, испытывая чувство вины перед остальными счастливчиками. Однако постепенно выяснилось, что судьбы многих схожи с его судьбой. Он торопился домой, но бабусины причитания были невыносимы, и душа рвалась во двор, где домашние несчастья тускнели и никли. А тут еще Нинка, длинноногая и насмешливая, и свойская, и откровенная с ним, как с подружкой. Когда же он со двора уходил домой и дверь лифта захлопывалась, он преображался, и из лифта выходил почти совсем взрослым человеком, обремененным свалившимися на семью заботами. К счастью, форма, в которую были заключены его душа и тело, оказалась податливой, почти каучуковой, и она, хоть и болезненно, но приспосо-билась все-таки, приноровилась, притерлась к новым обстоятельствам. Даже Ирина Семеновна, не замечавшая его раньше, открывая входную дверь, не поворачивалась спиной безразлично, а оглядывала его по-новому, с удивлением. Однажды, войдя, он сказал ей: "Здравствуйте..." Впервые. Машинально. Этой напряженной и недоброжелательной соседке. "Ой, какой культурный!.." - сказала она, не то насмешливо, не то растерянно, а после он слышал, как она говорила бабусе на кухне: "Ваш-то совсем большой стал: эвон, как сам здоровкается..."
Время летело быстро. Уже начало казаться, что счастья никогда и не было, а было всегда это серое, тревожное, болезненное ожидание перемен. Где-то здесь, за ближайшим поворотом. Внезапно пришла от папы открытка, взбудоражившая их. Первая весточка оттуда. "Мои дорогие, все складывается хорошо. Скоро мы встретимся. Непременно. Обнимаю и целую. Шалико".
Теперь Ванванч постепенно перестал относиться к слезам бабуси и к окаменевшему лицу мамы как к чему-то постороннему. Эту замусоленную в многочисленных руках открытку Манечка прочла, и губы ее задрожали, но она сказала: "Вот увидишь, все будет хорошо!.." Ванванч вновь попытался рассказать смешную историю с тагильскими борцами, но никто не смеялся.
Они все теперь были на равных; и мама при нем в который уже раз сказала: "Не понимаю, что делать... не понимаю и не знаю... Куда-то наверное, надо идти... это ведь, наверное, какой-нибудь свердловский перегиб, а, Маня?.." Маня сказала: "Знаешь, Ашхен, сиди и не рыпайся... что ты, в самом деле!.. Ну, чего ждать?!." "Живые же люди, Маня..." - "Коранам ес,- сказала бабуся, - что же это с нами происходит? Почему это все нам?.. Почему?.. Что?.. Что!.." - и стукнула кулаком по колену. Тут Ванванч сказал с суровым видом: "Мамочка, большевики никогда не впадают в отчаяние, ведь правда? Ты ведь большевик?.. Ну, мало ли, что исключили какие-то дураки... Ведь правда?.." Манечка нервно расхохоталась. "Я пыталась зайти туда, сказала Ашхен, - зайти и поговорить, убедить их... Но никто не принимает..." - "Куда туда?" - спросила Манечка. Ашхен глазами указала в потолок. "Не рыпайся, я тебе говорю, - сказала Манечка, - сиди тихо..."
Ванванч спускался во двор и пытался себе представить папу в тюрьме, но ничего не получа-лось. Папа сидел на траве над шахматной доской и протягивал ладонь к очередной фигурке, узкое его запястье выгибалось, и фигурка соперника взлетала в воздух... Мат!.. Он всегда побеждал.
И все-таки во дворе становилось легче. Тут бушевали иные страсти, их грохот сотрясал землю, но это был возвышенный грохот, а не томительное, почти безнадежное домашнее увядание. Шла гражданская война в Испании, все было пронизано сведениями о ней, в мыслях о ней растворялись изможденные лица мамы и бабуси, их глухие голоса. Республиканцы наступали. Унылое лицо генерала Франко с большим кривым носом маячило в карикатурах всех газет. В школе на полит-минутках рассказывалось, как отступают фашисты. Да, да, и немецкие наемники! И итальянские!.. Народ-то был не за них. Испанский народ был за коммунистов, потому что ведь коммунисты...
Вот они сидят на лавочке во дворе после школы - и Нинка, и ее брат Витька-кулак, и Петька Коробов, и Юрка Холмогоров, и все о войне, о войне... Петька Коробов - счастливчик! Его, кривоногого, взяли в ансамбль "Веселые поварята". Оказалось, что он прекрасный танцор. В белом поварском фартуке, белом высоченном колпаке он выделывал такое, что публика неистовствовала. Под занавес ансамбль исполнял хором известную песню "Эх, хорошо в стране советской жить!.." Но Петька не чванился, не задирал нос, и Ванванч любил его.
- Нечаянная радость - Булат Окуджава - Русская классическая проза
- Будь здоров, школяр - Булат Окуджава - Русская классическая проза
- Не обращайте вниманья, маэстро - Георгий Владимов - Русская классическая проза
- Шура. Париж 1924 – 1926 - Нермин Безмен - Русская классическая проза
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза