Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одну за другой завоевывал Тимур земли, сокрушал твердыни, разорял города — Дамаск, Урфу, Мардин, Багдад. Устилал поля трупами, воздвигал башни из живых людей. Давно задавил он в себе сердце, вытравил его в своих приближенных. Каждый его шаг по земле душил сердце в тех, с кем он сталкивался, кого миловал, кого жаловал, кого награждал. И чем больше становился Тимур повелителем, тем меньше оставалось в нем человека.
Бедреддин, сидя в каирской обители, совершал путь-восхожденье к себе и от одной стоянки к другой сокрушал твердыни мертвых суждений, разваливал стены себялюбия, вбирал живые реки всеобщей взаимозависимости, выстраивал нераздельность «да» и «нет». И все меньше становилось в нем от ученого факиха, от учителя-мюдерриса, от сына кадия, от мусульманина. Все больше — от человека.
Ничего нельзя получить, ничего не отдав. Чтобы получить себя целиком, надо было отказаться от целого мира. Он двигался внутрь, ничто не должно было отвлекать, мешать ему извне. Все чаще уединялся он в добровольном заключении. Без пищи, без света, без людей. Ахлати понимал его: чтобы достичь духовных благ, надобно отказаться от телесных.
И открылось Бедреддину, что до сей поры он не знал, кто он, ибо отождествлял себя с отраженьями: в глазах других, в их лицах, в их речах. Сначала тех, кто его любил, — матери, отца, родичей, друзей. Такие отражения он копил. То был его красивый образ. Но попадались и плохие отраженья — тех, кто презирал его, бранил, не понимал. Такие он подавлял. Но подавить, изгнать из памяти — не значит освободиться. Где-то в подполье они копились, создавая его уродливый образ, который внезапно завладевал им в порывах гнева, в ярости.
Так пришло раздвоенье, главная причина всех его несчастий. Пока ум разделен, не удается стать цельным, нельзя узнать, кто ты. Не потому ли Бедреддин, как, впрочем, большинство людей, был столь чувствителен к суждению о себе других, к отражению в зеркалах, что не был уверен, как ни старался это скрыть, в том, кто же он на самом деле?
Смешно: ведь и красивый и уродливый образ в одной цене, это тени, собранные от других, по-разному судивших, по-разному видевших, несхожих людей. Они ничего не говорят о нем. Как могут они знать, если он сам себя не знает? Как могут они знать его, если не знают себя?
Он попытался отбросить ложное «я». Но тут же получил другое: «Я отбрасываю „я“». И понял, что начал собирать отражения снова: глядите, мол, какой я прекрасный, лишенный себялюбья, как меня оценят.
Выйдя через сорок дней из кельи уединенья, он с горечью поведал об этом мастеру. Ахлати сказал:
— Ничего нельзя отбросить, можно только осознать.
И Бедреддин снова наложил на себя искус. Еще через сорок дней явилось пониманье: то, что он считал собой, — толпа миллионов впечатлений. И отторгнутые и принятые — они фальшивы. И когда он понял это — исчезла фальшь, пропала толпа, растворились границы между загнанным в подполье, отвергнутым и лелеемым, принятым. Жизнь стала не отрывочной, а цельной, беспрерывной, бесконечной. Видящий встретился с видимым. «Пес у края воды» разбил свое отражение, ринувшись в океан бытия. Только теперь до конца уразумел Бедреддин, что имел в виду Баязид Вистами, великий подвижник, воскликнув: «Я сбросил сам себя, как змея сбрасывает свою кожу. Я заглянул в свою суть. И — о! — я стал им!»
Бедреддин достиг такого состояния духа, когда путник чувствует себя вечным и бесконечным, как вселенная, неотделимым от нее, как волна от моря. Суфии называли эту последнюю стоянку «фана» — «небытие». Здесь кончался путь «тарикат» и начиналось истинное бытие — «хакикат».
Много лет спустя, основываясь на своем каирском опыте, Бедреддин так описал своим сподвижникам подобное состояние: «Путник лишается своих чувств. Нет, это не обморок, не сон. Въяве видит он, как тело его растет, расширяется, вбирает в себя весь мир. В себе самом находит он горы, реки, рощи, сады — все, что есть на земле. Мир становится им, а он становится миром. На что ни глянет — это он сам. Не находит ничего, что было бы не им. На что посмотрит — тем делается. В себе видит и атом, и солнце и не знает различия между ними. И время для него едино, начало и конец, безначальность и бесконечность сливаются в одном миге. Удивляется он, слыша от людей: „То было время Адама, теперь — время Мухаммада“. Потому как познал он исчезновение прошлого и будущего, неизменяемость времени, его мгновенность. А потом пропадает и это, исчезает весь мир множественности, наступает иное состояние духа… Передать словами нет возможности. Кто не испытал, не поймет».
Так записали рассказ Бедреддина писари тайн. Так внесли они его в книгу «Постижения».
Покуда Бедреддин в Каире осваивал мир своего духа, делал весь мир вещественный своим внутренним миром и шел к вершине «тариката», хромой Тимур близился к вершине своего могущества. Разгромив Багдад, ушел в свое логово в Карабахе. Перезимовал на вольных пастбищах гор, пополнил войско и вместе с весною двинулся на своего главного соперника по мирозавоевательству — османского султана Баязида Молниеносного.
Жарким летним утром сошлись их войска в широком поле в виду Анкарской крепости.
Вывезенные из Индии слоны Тимура потоптали Баязидову конницу.
Бежавшие к Баязиду из Золотой орды татарские вожди переметнулись к Тимуру — по духу, по языку его воинство было им ближе.
Изменили султану подначальные беи, надеясь получить от Тимура обратно свои уделы.
Разбежались по своим вотчинам сыновья.
Когда плененного султана подвели к Тимуру, Хромец рассмеялся.
— Убей меня, но не смейся надо мною! — в ярости вскричал Баязид.
— Не над тобой я смеюсь, — отвечал победитель. — Погляди, как прекрасен мир! А все сошлось на том, достанется он кривому или хромому.
Беззащитными лежали турецкие земли перед полчищами насильников и грабителей. От Анкары Тимур пошел на Кютахью, оттуда прогулялся к берегам Эгейского моря. Гюзельхисар, Тире, Айаслуг, Измир сдались на его милость. Что можно было взять — брали, что можно увезти — увозили. Искусных ремесленников, сильных юношей, красивых женщин угоняли невольниками в страшный тимурский Самарканд. Караваны грузили мешками денег, каменьев, изделиями мастеров, коврами, оружием, тканями, одеждой. Стены крепостей сносили, дворцы рушили, города жгли.
Куда Тимур сам не мог дойти, туда посылал своих воевод: внука Мехмеда Султана — в Бурсу, другого внука Султана Хюсейна — в Теке, эмира Шахмелика — в Айдын.
Отдохнув на теплом морском побережье, завоеватель пошел обратно. Эгридир, Улуборлу, Акшехир распахивали перед ним ворота, надеясь избежать участи других городов, но надеялись напрасно.
Ариф, то есть «познавший», «живущий истинной жизнью», — непоколебим. Любой удар, любая удача переносятся им спокойно. Личная судьба, все окружающая действительность перестают иметь какое-либо значение.
Бедреддину не раз казалось, что он достиг непоколебимости, то есть «спокойствия сердца в отношении предопределения». Но стоило ему окончить очередной искус и появиться на люди, как до его слуха доходили вести с родины.
Султан Баязид не вынес унижений и предпочел смерть. Но для султана турецкие земли были всего лишь его владением. А для Бедреддина — им самим. Каждый сожженный, порушенный город был он сам. Каждый убитый, изнасилованный, порабощенный — он сам. И каждый убийца, каждый грабитель — тоже он сам.
Мука была непереносима. Заглушить ее могла только мука телесная. От непоколебимости не оставалось и следа. И Бедреддин снова подвергал себя испытаниям, голодал, уединялся от людей. Плоть его истончилась, казалось, вот-вот растает в воздухе.
Однажды дервиш, раз в десять дней наполнявший водой его кувшин, прибежал к шейху:
— Отходит!
Бедреддин лежал с открытыми глазами. Не в силах выговорить ни слова, не в силах сомкнуть веки. Сердце билось чуть слышно, дыханье — неприметно глазу. Того и гляди уйдет в небытие не только духом, но и телом.
Шейх сам взялся за леченье. Отпаивал яблочным соком, настоем травы, которую в Египте зовут «бычьими языками». Давал воду с медом. Заставлял дышать над парным молоком.
Через неделю Бедреддин начал есть. Через месяц встал на ноги.
Шейх Хюсайн Ахлати знал: Бедреддин прошел путь до конца, до предела. Ни искусы, ни голодовки, ни уединенья, ни беседы с наставником больше не нужны ему. Пока он шел, это было необходимо, он должен был многому научиться. Теперь настало время разучиваться. Сперва Бедреддин должен был отойти от теорий, от заповедей, от слов, научиться молчанию, чтобы понять свою сущность, на что она годна, насколько и пригодна ли вообще. Теперь он знал. Настало время отбросить молчание и уединенье. Иначе они могли стать для него преградой, как стало преградой слово.
Шейх Ахлати видел: Бедреддин сам готов стать мастером. Но мастера бывают разные — яростные и умиротворенные, суровые и благостные, неистовые и рассудительные. Занятые лишь своими собственными отношениями с богом и проповедники, воители. Все решали место, время, люди. Чтобы стать мастером, мало освоить добытое другими. Надо выстроить свою систему. Надо идти и самому создавать путь.
- Иоанна — женщина на папском престоле - Донна Кросс - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Иоанна - женщина на папском престоле - Донна Кросс - Историческая проза
- Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Разное / Публицистика
- Юрий Долгорукий. Мифический князь - Наталья Павлищева - Историческая проза