Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Велю, велю, Борис Петрович. Больше некому. Сейчас письмо напишу в Москву Ромодановскому, чтоб удовольствовал тебя людьми и помог в Казань отчалить.
Царь, как всегда, торопил, но не всегда по его получалось. Шереметев прибыл в Москву с драгунами лишь 20 октября, а там еще ни Смоленского, ни Петербургского полков не было. Они еще на пути к Москве были.
Борис Петрович даже был рад сей нечаянной задержке. Наконец-то он мог спокойно пожить в своем новом московском доме, поспать на чистых простынях в тепле и сухости, поесть, попить вдоволь домашнего. И первое, что они сделали с сыном — это отправились в баню вместе с денщиками, где Гаврила и Авдей славно «отходили» господ березовыми вениками.
Сидя в предбаннике с сыном, попивали квасок, наслаждались тишиной и покоем.
— И помирать не надо, — говорил фельдмаршал.
На записку Меншикова, торопившего фельдмаршала с отъездом, Шереметев отвечал с большим резоном: «Путь столь зол, ни саньми, ни телегами итить нельзя».
И то правда, начались осенние холодные дожди, дороги развезло. Добрый хозяин в такую пору собаку со двора не выгонит, а тут едва не в шею толкают: выезжай. А чего уж теперь спешить-то? Зима на носу, а там встанет Волга. Ясно, что уж ныне в Астрахань не попасть.
И едва во второй половине ноября пал снег, как князь Ромодановский велел:
— Борис Петрович, отъезжай. В Казани с башкирами разберись, бунтовать зачинают.
От Москвы до Казани добирался фельдмаршал с полками едва ль не месяц, правда с задержкой в Нижнем Новгороде.
Казанский воевода Кудрявцев встретил фельдмаршала настороженно (где, когда, кому нравились столичные гости, да еще и в таком чине?).
— Что тут у вас творится, Никита Алферьевич? — спросил Шереметев, сбросив шубу на руку подоспевшему лакею.
— А что? Ничего особенного.
— Как «ничего особенного»? Князь Ромодановский сказывал, башкирцы бунтуют.
— Есть маленько. Но я их живо заарестовал — и в тюрьму. Вшей покормят, поумнеют.
— Ну что ж, с вашего позволения, я должен посмотреть их.
— Кого?
— Не вшей, разумеется, — заарестованных башкир.
— Зачем это вам?
— Государь велел разобраться с имя.
— Ну, если государь…
В те дни, пока фельдмаршал неспешно двигался к Казани, в Преображенский приказ были доставлены с Дона «воры» астраханские во главе с конным стрельцом Иваном Кисельниковым. Повязаны они были донской старшиной {184}, так как «подбивали казаков к возмущению», и присланы к князю Ромодановскому «для розыску». У Федора Юрьевича разговор с ворами был короток — дыба, кнут, огонь. Но, видно, родился Кисельников со товарищи под счастливой звездой, опередило их письмо царя к Ромодановскому: «Как воров с Дону, которые бунтовались в Астрахани, привезут к Москве, изволь тотчас послать их за крепким караулом сюды».
А «сюды» — это не близко. Гродно.
В пути Кисельников седеть начал. Знал твердо, что его ждет. Помнил, хорошо помнил девяносто девятый год, когда сотнями отлетали стрелецкие головы на Москве, по многу месяцев качались в петлях зачугуневшие на морозе тела таких, как он. Царь — зверь, пощады не жди.
— Иван, — тихо шептал спутник Спирька, — ты совсем сивый стал.
— Погоди, брат, и ты засивеешь, как его узришь.
Когда ввели Кисельникова к царю, задрожал он от страха, увидев темные пронзительные глаза Петра и в них смерть свою, пал на колени, стукнулся лбом об пол:
— Прости, государь, — прошептал, обливаясь обильно хлынувшими слезами.
И не поверил ушам, когда услышал спокойный, почти доброжелательный голос царя:
— Встань, Кисельников.
Поднялся на ватные, дрожащие ноги, отирая ладонью мокрые щеки, слезы, стоявшие в глазах, размывали лицо царя.
— Как звать тебя?
— Иван.
— А по батюшке?
— Г-григорьевич, г-государь, — пролепетал Кисельников, со страху едва вспомнив имя отца.
— Что ж это ты, Иван Григорьевич, мне в спину нож всаживаешь? А?
— Что ты, государь, — замахай испуганно руками Кисельников. — Такого и в мыслях отродясь… Христос с тобой.
— Ну как же, Иван, рассуди сам. Я воюю со шведом, держава изо всех сил тужится, а вы, астраханцы, мне в спину удар наносите. Это как?
Молчал Кисельников, чувствуя какую-то правду царя. «Все, спекся я», — подумал как о постороннем.
— Ты сядь, Иван. Что стоишь как перед дыбой?
«Дыбу вспомнил. Ясно, к чему готовит».
— Прости, государь, разве о том думалось.
— Садись, садись, сказал.
Царь сидел за столом, обочь его сидел Шафиров с бумагами, чернильницей и перьями. Когда наконец Кисельников сел на краешек стула у стены, царь спросил:
— Расскажи, как это случилось? Из-за чего? Ведь вы ж воеводу Ржевского убили. Так?
— Так, государь.
— За што? Все, все рассказывай, ничего не таи, Иван Григорьевич. Кто ж мне правду поведает кроме вас, самовидцев?
— Всю правду, государь?
— Да, всю правду, Кисельников.
— Оно, вишь, какое дело, государь. Твой воевода Тимофей Ржевский вел себя аки волк в стаде овец, — начиная смелеть, молвил Кисельников и помедлил, ожидая окрика, но царь лишь кивнул: «Ну, ну». — Всю торговлю в городе к рукам прибрал, всех налогом обложил. Да каким! Ино наторгуешь на гривенник, а налогу два требует. Пока хлеб сверху везут — в амбары прячет, а встанет река — втридорога продает. А полковники, на воеводу глядя, с нас драть последнее почали, мол, опальные — не пожалятся. До тебя-то эвон-как до неба. А в этом годе жалованье почти вполовину урезали. На что жить? Индо рот раззявь — до полусмерти забьют. Ну а тут как твой указ пришел, прости, государь, совсем озверели офицеры.
— Какой указ?
— Ну, бороды брить, и чтоб платье немецкое носить. Так что стало-то! Офицеры начали имать бородатых на улицах и, поваля наземь, отрезать бороды ножницами, иной раз прямо с кожей.
— Вот балбесы, — дернул царь щекой. — Заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет. Неужто от этого пошло?
— От этого и полыхнуло, государь. У терпенья-то ведь тоже край есть. А как почалось, так все припомнили.
— М-да! — Царь взглянул на Шафирова. — Что скажешь, Петр Павлович?
— Худо, Петр Алексеевич.
— Вот так. У нас и добрый указ в дерьме уваляют. Послушай, Иван, если я с тобой простительную грамоту пошлю астраханцам, отстанут они от воровства?
— Государь! — вскочил Кисельников, поняв, что царь клонит к прощению блудных детей. — Да за это… да я…
И опять хлынули у мужика нечаянные слезы, теперь уже от счастья.
Возвращался Кисельников с сотоварищи на двух санях. Всех их царь одарил новыми полушубками, валенками, шапками, чтоб не померзли в пути. Сопровождали их те же драгуны, что и из Москвы доставляли. Но теперь уж не воров везли, а царских посланцев с грамотой простительной. И на Кисельникова смотрели вполне доброжелательно. Еще бы, за пазухой у него грамота царя.
Спирька, сдвигая на затылок наползающую на глаза казачью лохматую шапку, приставал к Кисельникову:
— Иван Григорьевич, дорогой, расскажи еще, как ты с царем гутарил.
И Кисельников, помолчав со значением, начинал:
— Захожу я к нему, стал быть, братишки, а он мне и грит: садись, грит, Иван Григорьевич, да, да, по отчеству и назвал, потолкуем, грит, за возмущение…
И чем далее продолжал рассказывать стрелец, тем более разволновывался, и являлись в его глазах слезы. И кончал он уже, задыхаясь от сдерживаемых рыданий:
— Да за такого царя, как наш… да за Петра Лексеича… я кому хошь башку сверну…
И все невольно проникались его волнением, его чувствами: «Да, это царь так царь, все по правде решил, по справедливости». Словно и не они вовсе с месяц тому назад пытались поднять Дон против этого самого царя.
Тюремщик подвел Шереметева к тяжелой двери темницы, сказал подобострастно:
— Вот здесь они, эти возмутители ясачные {185}, ваше высокопревосходительство. Может, выхватить кого из них?
— Нет, нет. Я же сказал, сам зайду к ним. Открывай.
— Ну, глядите, — загремел тюремщик ключами.
С визгом словно поросячьим отворилась дверь, невольно напомнив Борису Петровичу его польское заточение. В камере было почти темно, через верхнее волоковое оконце {186}, затянутое паутиной, едва-едва брезжил дневной свет.
Шереметев обернулся к адъютанту:
— Петр, вели принести свечей.
Савелов толкнул тюремщика в плечо:
— Ты оглох? Живо свечей фельдмаршалу.
— Счас, счас, — забормотал тот и, брякая ключами, побежал.
— Да табурет не забудь, скотина! — успел крикнуть вдогон Савелов.
Шереметев шагнул в камеру и, постепенно привыкая к полумраку, начал различать головы людей, сидевших вдоль стен на затхлой гнилой соломе. Вот один у самого окна, привстав, сказал полувопросительно:
- Первая императрица России. Екатерина Прекрасная - Елена Раскина - Историческая проза
- Ларс III (СИ) - Гросов Виктор - Историческая проза
- Сполох и майдан (Отрывок из романа времени Пугачевщины) - Евгений Салиас - Историческая проза