Приехали в Куйбышев. Корреспондентов и переводчиков поселили в «Гранд-Отеле». Корреспондентам дали по комнате, а нам — одну на четверых. И всё-таки мы были в гораздо лучшем положении, чем просто русские. То есть просто русских, рядовых советских граждан, в гостинице не было, они устраивались, как умели. Но внизу, в подвальном помещении гостиницы, было общежитие для писателей. Проходя мимо, я увидела полуодетого Эренбурга, койка его стояла в общежитии, вместе с семнадцатью другими.
К моей большой радости, я встретила в Куйбышеве Мэри и её мужа Чарли. Оказалось, что Радиокомитет, где работала Мэри, эвакуировался поездом на следующий день после нас. Была борьба за места в вагонах, им удалось сесть в последний момент. Я чувствовала себя виноватой, что не помогла им в Москве, оставила её плачущую, с детьми, и была рада, что теперь смогу их подкормить. Было голодно, но в специальном магазине для иностранцев хлеб, масло и другие продукты продавались без ограничений. А при мне было корреспондентское удостоверение.
Мы, работающие с иностранцами, оказались в Куйбышеве в привилегированном положении, и к нам частенько наведывались гости. Русские вообще тогда почувствовали какую-то необычную свободу, перестали так страшно всего бояться. Приходя в «Гранд-Отель», встречались там с иностранцами. Многие потом за это поплатились. Там я познакомилась с Бородиным, когда-то самым знаменитым человеком в Китае, с поэтом Щипачёвым. Правда, писатели нуждались только в первый год войны, уже в 42-м они сорганизовались, стали получать специальные пайки.
В Куйбышев эвакуировалась партийная элита, а также Большой театр. Я встретила своего знакомого, администратора театра, и спросила: «Ты не голодаешь? Я могу помочь». «Это я-то голодаю? Да если мне понадобится пушка, мне её доставят. За билет в Большой театр дадут что угодно». Рассказывали, что некоторые балерины получали посылки от своих покровителей из осаждённого Ленинграда! Корреспонденты всё это видели и поражались. Маклоглин говорил: «Что за страна, какая страшная страна!» Это было, как пир во время чумы. Англичанин Пол Холт уверял, что и Черчилль, и английский король живут на свои пайки, правда королю иногда привозят из его поместий дичь. Ни один русский такому не поверит, но когда я выразила сомнение, Холт очень обиделся: «Поймите, король не может, как я, покупать продукты на чёрном рынке!»
В конце ноября в Куйбышев приехала новая группа корреспондентов, среди них англичанин Паркер и австралиец Маклоглин. Паркера потом, с помощью переводчицы Валентины, завербовало МГБ. Все, кто работал с иностранцами, давали о них сведения, но Валентина была настоящим сотрудником органов: всё время тёрлась среди иностранцев, держалась с ними особенно свободно; чувствовалось, что в этом и заключается вся её работа. У них с Паркером начался роман, она открыто поселилась с ним вместе. И он настолько попал под её влияние, что остался в Советском Союзе. Правда, он и раньше был левым.
Переводчики разобрали всех корреспондентов, остался один, австралиец Маклоглин. С первого же дня корреспонденты нуждались в секретарях, и Стил попросил меня поработать также и с австралийцем. Сказал, что Маклоглин — прекрасный человек и хотя и алкоголик, но в пьяном виде совершенно безобиден. Я пошла к нему в номер, стала объяснять, что я умею. Он прервал: «Бросьте это. Мне нужно только человеческое тепло. Пожалуйста, выпейте со мной». Он был слегка нетрезв. Я выпила немножко. Он заявил, что, конечно, ему нужен переводчик, но главное — иметь дело с человеком. А он видит, что я симпатичный человек. Попросил рассказать о себе. Потом стал распространяться о своих симпатиях к Советскому Союзу. Он восхищается стойкостью русского народа. Не надо, говорит, путать австралийцев с англичанами. Англичане — снобы, а австралийцы очень демократичны, сочувствуют угнетённым. А тут народ сам хочет строить свою судьбу и терпеливо переносит все тяготы. Он уже слышал, что некоторые корреспонденты недовольны — цензура их не устраивает, то, другое. «Не беспокойтесь, у меня не будет проблем с цензорами. Я никогда не напишу ничего, что может повредить Советскому Союзу. Цензоры лучше знают, что им нужно. В этом отношении у вас будет лёгкая служба». Я-то знала, что на цензуру жаловались даже представители коммунистических газет, а «просто друзьям Советского Союза» приходится труднее всего. Но я ничего ему не сказала: ладно, мол, сам увидишь. Он продолжал пить и вдруг, после всех разговоров «на высоком уровне», заявляет: «А что касается нашего быта, то это — как вы захотите. Можем снять квартиру. Я человек покладистый, со мной можно жить». Я поняла, что у этого интеллигентного и прогрессивного иностранца несколько превратные представления о моих обязанностях.
Тогда, в Куйбышеве, для меня было тяжёлое время. Дети где-то в эвакуации, связь с отцом потеряна. Я очень остро переживала всё, что происходит в стране, и мне было абсолютно не до шуток и не до романов, тем более, что я вообще к этим вещам всегда относилась совсем не легкомысленно. Маклоглину я устроила классическую сцену. Оскорблённая, встала и заявила: «Простите, вы не совсем поняли мою роль». Потом мне самой было смешно. Я ушла наверх, к своим коллегам-переводчицам, с которыми у меня тоже не сложились отношения. Девицы эти чувствовали себя в своей стихии. Жилось им весело: в ресторане музыка, танцы, мужское общество. На следующее утро все переводчицы ушли к своим корреспондентам. Явился совершенно трезвый Маклоглин: «Я вас чем-то обидел?» «Нет, но вы на меня не рассчитывайте, я у вас не работаю». И закрыла дверь. За него просили его коллеги, и, в конце концов, я стала с ним работать. Держался он безукоризненно, очень боялся меня обидеть. С утра был трезвым и работал. А потом пил, и я старалась с ним не встречаться. В это время у него начались неприятности с цензурой, с Отделом печати. Он, действительно, был всей душой за Советский Союз, но ужасался глупости цензоров: «Они же не понимают своей пользы, что они вычёркивают? Ни один клеветник не причинил этой стране столько вреда, как Отдел печати!» В войну вступила Америка, Австралии угрожали японцы, Маклоглин загрустил: «Какого чёрта я здесь сижу?» Стал критически относиться к Советскому Союзу. Рассказывал мне о том, что между собой говорят корреспонденты. Вообще он был мне ближе, чем другие, он действительно был демократом, «человеком доброй воли». И я с ним тоже говорила довольно откровенно. К тому времени немцев отогнали от Москвы, и ко мне вернулось моё обычное отношение к советской системе.
15 декабря мы прилетели на самолёте на несколько дней в Москву, чтобы показать иностранцам лагерь военнопленных. Потом опять ненадолго уехали в Куйбышев и окончательно вернулись в Москву в начале 1942 года.