Приближалась война. Кого надо, уже посадили. Остался Мулька, слегка поблекший[23]. Мы уцелели. Вроде бы опасность огульных, массовых арестов миновала. Мы снова стали ходить друг к другу в гости. И как-то у Мульки встретились со старым большевиком А.А.Сольцем. То, что Сольц на свободе, мы, конечно, знали[24], иначе бы на Мульке, его родственнике (Грета, жена Мули, — племянница Сольца), отразилось бы, но к этому времени Сольц в политическом отношении сошёл на нет. Заведовал каким-то музеем.
В начале 20-х годов Сольца называли «совестью партии». Он был председателем Партийного контроля. Приблизил к себе Мулю. Муля оказался в высоких сферах — был знаком с Марией Ильиничной Ульяновой и Емельяном Ярославским. Через него и мы приобщились к этим сферам. У Сольца в Доме правительства, где кинотеатр «Ударник», я познакомилась с Марией Ильиничной. Маленькая, худенькая, с высоким лбом, она была так похожа на Ленина, что в первый момент в её присутствии мы чувствовали себя неуютно, но она располагала к себе и, вероятно, была неплохим человеком. В эти годы у неё было трудное положение: друзья гибли один за другим, а она ничем не могла помочь.
И вот, в доме у Мульки, мы снова встретили Сольца. Он постарел и не производил былого импозантного впечатления. Шёл сороковой год. Только недавно кончилась лихорадка арестов. Заговорили на ту самую тему. Сольц возмущался: «Брали людей, возводили нелепые обвинения. И как все трепетали перед Ежовым!» Он назвал крупные имена. А вот он — не боялся, за кого-то заступился. А нам с отцом было жгуче интересно узнать: что же он думает на самом деле? И мы его всё подогревали. И когда он совсем уже был «готов», я вдруг говорю — так мягко, осторожненько: «Разве дело только в Ежове? Что-то неблагополучно в партии». Сольц вскинулся: «Как — партия? Партия никогда не ошибается!» Отец меня поддержал, и Сольц вдруг обнаружил, что говорит с людьми, которые замахиваются на партию! «Вы работаете в Академии, с командирами? Вы же можете нанести непоправимый вред обороноспособности страны! Как вас там держат?!» Тут я не выдержала: «Держат, пока никто не донёс. Но конечно — кто-нибудь донесёт». Он понял намёк: «Я — не доносчик». Ему лично старое воспитание не позволяло, но он сказал, что надеется, что кто-нибудь другой доложит: «Вас близко к Академии нельзя подпускать!» И до чего же стало противно! Что это за человек, если верит в такую глупость, такой бред, что, дескать, был один злодей — Ежов, а теперь его нет, и всё хорошо. Кажется, мы были тогда у Мульки в последний раз. Нам было неприятно, что мы подводим его своей несдержанностью. Собираясь в гости, мы уговаривались: «Не будем высказываться. Зачем пугать людей?» Но каждый раз не выдерживали. Постепенно бы теряли друзей, а новых особенно не приобретали — такое было время.
Пакт с Германией и финскую войну я застала в Академии; эти события тоже надо было обсуждать на занятиях, давать для перевода тексты о том, как «на нас напала финская военщина».
«Освободили» Польшу, и советским гражданам стало интересней жить. Среди преподавателей было много жён военных. С польской кампании возвращались героями. Главное, появились кофточки, шарфики, пуговицы! Началась «красивая жизнь». Мир расширился! Правда, в «освобождённые районы» пускали только по специальным пропускам, но вот мы узнаём, что Академия едет на лето в Гродно в лагеря. Конечно, первые, кто там оказался, сняли в магазинах сливки, но всё равно — кое-что и нам осталось. Гродно было голубой мечтой. Поехала чуть ли не половина преподавательского состава, в том числе и я.
Мы были в Гродно, когда немцы взяли Париж, и Гитлер выступал по радио из Гранд-Опера. Рядом со мной сидел генерал Н., он слушал с удовольствием. Я спросила: «Вас это радует?» «Пусть они друг друга сожрут». «А вы не думаете, что и до нас дойдёт?» То, что Гитлер — в Париже, я приняла как личную трагедию. В Гродно было несколько преподавателей, которых посадили в 37-м и освободили в 39-м, после снятия Ежова. С одним из них, полковником, мы как-то вечером гуляли. Он совсем не был похож на военного — небольшого роста, хилый, и всё кашлял. Пошёл дождь, я говорю: «Вы простудитесь». И вдруг он отвечает: «Я прошёл через такое, что теперь меня ничто не возьмёт». Тут мы поговорили! Виктор, который мне встретился первым из немногих освободившихся в то время, был очень сдержанным человеком. А этот полковник рассказал подробно, что с ним проделывали. И он ни в чём не признался. «Значит, всё-таки можно выдержать и не подписывать протоколов?» «Не принимайте это чересчур буквально. Нельзя выдержать. Им просто от меня было мало нужно». Командир корпуса показал на него, будто он — член татарской националистической организации. Когда ему предъявили показания, он был готов убить командира. Им дали очную ставку. «Я смотрел на него и, кроме ужаса и жалости, не чувствовал ничего. Он говорил голосом автомата. И лица я бы не узнал, так его изуродовали».
Этот человек не простил! Он жил воспоминаниями. В начале войны он исчез — погиб или попал в окружение. Есть такая вещь, как русский патриотизм, но он был татарин. А советским патриотом он точно не был. Если он попал в плен, его не удалось бы выдать после войны нашим — он бы скорее покончил с собой, чем вернулся.
Мой следователь потом на допросах добивался, с кем я встречалась из тех, кто сидел и вышел, потому что в романе Блондена описываются методы ведения следствия. И когда я не могла больше выдержать, я назвала этого полковника. Я старалась выгородить его, даже считая, что его нет в живых. Рассказала, что на него были ложные показания, рассказала об очной ставке с командиром. Следователь был доволен, что получил от меня хоть что-то, дал закурить.
Разговоры с полковником были для меня самым интересным событием в этом летнем лагере. На ловца и зверь бежит… А в это время наши наперегонки бежали на базар. Иногда кто-нибудь брал меня с собой. Боже, каким жалким зрелищем был этот базар! Но наши женщины были потрясены: какие детские вещи! Как простые крестьянки одевают детей! На базаре с нами иногда заговаривали евреи. Год назад они с радостью встречали советские войска, но теперь все их иллюзии поблекли, ничего хорошего от новой власти они уже не ждали.
Комната, в которой я жила, была реквизирована у местной жительницы. Можно себе представить, как она ко мне относилась. Я попросила у неё тряпку и ведро, и она вдруг закричала: «Берите, берите, это всё ваше! Что вы меня спрашиваете!» Я ей говорю: «Ничего моего тут нет. Я не виновата, что мне отвели у вас комнату. Я — на службе. Мне просто нужно вымыть пол». И она как-то со мной примирилась и в дальнейшем относилась вполне терпимо. Кто-то у неё уже был арестован, сын, кажется.