Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словно еще удивляясь тем событиям, Кирила Лукич покачал головой и опять стал развертывать кисет, но я придержал его руку.
— И что же с гулякой Евстафием… жив?
Он небрежно кивнул;
— Обязательно.
— А мальчик… с кем он?
— До мальчика еще дойдем. Я тебе про этот недавний случай вспоминаю, а сам «Даная» и капитана Коваленко вижу. При чем он тут, капитан Коваленко? Я думаю, есть касательство: капитан был добрый, и Климко — добрый. И не стоит удивляться, что пока тот буян на койке отлеживался, — никто другой, Степа ему хлеб и воду подавал. Не потому, что жалко стало, — такую шваль не жалеют, — Степа все надеялся, может, опомнится, исправится человек, сам в своей дури разберется. Однако ошибся. Выждал жох Евстафий темную ночь, подобрался к сельмагу, оглушил сторожа, набил мешок товаром, какой подороже, и двинул на Бердянск, но в дороге его придержали. Судили. Дали восемь лет. Жена-тихоня вскоре от внутреннего кровоизлияния скончалась, и мальчонка остался совсем один… За ним, конечно, сразу же прибыли из детдома. Но Степа — нет, ребенка не отдам. Те даже растерялись: «Это почему же, уважаемый? Вы мальчику чужой». — «Я, — говорит Степан, — столько в одну минуту за Ивасика пережил, что он мне теперь родней родного…» В общем, сели они за стол, Климко и те люди из детдома, долго судили и рядили и постепенно к согласию пришли. Я тоже при этом решении находился — заглянул к соседу на минутку и задержался, и теперь думаю, что он, мальчонка, сам в ту минуту свою судьбу и определил. Не словом, понятно, — какое у него слово? Прижался к Степе, ручонками обхватил, мол, не отнимете… вот вам и все!
И, сдвинув на затылок старую кепчонку, щуря зоркие глаза, лохматый и лобастый умница Кирила Лукич заключил свои наблюдения;
— Так наш Степан Климко стал отцом. Я говорил тебе — он добрый. А это в жизни вершина — доброта. Что ему чужой мальчишка, отчего бы она, любовь? Я так полагаю, что в минуту, когда Степан отворил дверь, когда увидел, как тот хмельной барбосина руку на женщину поднял, а малый кинулся за мать вступиться, — у Климко это и началось. Да, да, не удивляйся, а спроси-ка лучше учительницу или врача — они это знают: малого, раненого, обиженного легко полюбить. И ничего загадочного, приятель: разве и сам ты не защитил бы малое дите? А потом, когда оно, ласковое и милое, улыбнется тебе сквозь слезы, просто ли оставить его, забыть?
Да, Ивасик называет Степана отцом. И правильно. Дети касательно сердца не ошибаются. И это понятно: какие у малыша расчеты или «прицелы»? Он душу угадывает, вот где его интерес! Такое и другому взрослому не лишне, и даже нужно бы, иной и совсем сухарь сухарем. Примеры — они рядом: вспомнить хотя бы Любочку раскудрявую, музыкантшу. Как она поначалу-то запела: скрипка чувствительная, и только! Узнала, что Степан остался без ноги, телеграмму ударила: «люблю и такого». В селе, сам понимаешь, подобного секрета не утаить. Многие молодки, глаза вытираючи, сияли: вот, мол, какие мы, женщины, — да и сам я, битый и мятый, стираный и глаженый, всем объявил, что молиться бы на такую славную!
А когда она приехала, я в море находился, встретить не довелось. Соседки потом все с подробностями пересказали: как выпрыгнула она из газика, вбежала в дом, где лежал Степан, припала к нему, обняла и, плача, целовала. О чем они там говорили, то ли час, то ли два, — их дело. Мальчик играл деревянными кубиками возле печки. Любочка увидела его и спросила;
— Чей это малыш?
— Мой, — сказал Степан.
Она отодвинулась от его койки, побледнела.
— У тебя есть сын?
— Смотри, — сказал Степан, — какой чудесный мальчонка! Ты будешь его любить, правда?
Ее как будто подменили. Она задумалась. Уже не прежняя. Уже чужая. Тогда он стал ей рассказывать про Ивасика, про его бедное детство, про непутевого отца. Он говорил долго и сильно волновался, но раскудрявая словно бы не слышала: сначала сидела неподвижно, потом поднялась и стала ходить по комнате. Он ждал, что она решит, а Любочка все ходила из угла в угол, то хмурясь, то вроде бы усмехаясь. Это она решала судьбу Ивасика, решала и решила:
— Ребенка мы отдадим в детский дом.
Степан подождал, пока она успокоилась, и спросил:
— Разве Ивасик нам помешает?
И тут она, рассказывали соседки, ух, как вспылила, дернулась, крутнулась на каблуке.
— Да, помешает! Слышишь, помешает. Меня засмеют подруги. А что родные скажут? Безногий, да еще с ребенком! Ну, не будем спорить, милый, мальчика мы отдадим в детдом.
И опять она долго ждала, что Степан ответит. Он молчал минуту, и пять минут, и десять: значит, тоже принимал решение. Принимал и принял.
— Я знаю, что ты не уступишь, — сказал Степан. — Поэтому можешь уезжать. Я тоже не уступлю. Мальчик останется со мной.
На том они и простились. Больше им не о чем было говорить. Правда, на почте мне как-то шепнули, что она писала Степану, а только он, видимо, не ответил. Я знаю, почему не ответил. Точно знаю. Потому, что Степан — добрый. А доброта, ежели она высокая, настойчивая, — не уступит, а может и скомандовать, как на «Данае», — огонь!
…Зеленый фонарь «Весны» уже светился на ближнем рейде, и от него, прямо к берегу, протянулась веселая, сверкающая дорожка. Силуэт катера виднелся легкой тенью, а вокруг нее, в небе и на море, было полно звезд. Где-то над нами, в глубинах вселенной, таинственных и влекущих, в сонмах ее многоцветных светил, сияла и та синяя звездочка, что особенно приглянулась Ивасику. Пусть же будет светло ему, маленькому, на тропе жизни, среди звезд, среди людей.
Ваня-механик и другие
Едва я сошел по длинным и шатким сходням на берег и увидел среди встречавших коренастого, угловатого, чуточку застенчивого Тихона Мироновича, мне показалось, будто он чем-то смущен.
Этот пожилой человек не умел скрывать своих переживаний, да, видимо, и не старался их скрывать, и, поскольку был натурой отзывчивой, откровенной, легко и просто сходился с людьми.
Мы познакомились дна года назад в Бердянске, в театре, на премьере «Гамлета», поставленного приезжей труппой: мне сначала показался забавным, а потом понравился впечатлительный сосед, который то порывался вскочить с кресла, то напряженно вздыхал, то сжимал до хруста в суставах кулаки.
В антракте мы вместе вышли перекурить, разговорились, и я узнал, что зовут соседа Тихоном Мироновичем, что он — председатель рыбацкого колхоза, расположенного неподалеку от Бердянска, «на самом-самом бережке», что бывает в театре, когда позволяют обстоятельства, и приезжает не сам-один, обязательно привозит своих рыбаков и рыбачек.
Собеседником он был внимательным, вдумчивым, хотя немного и застенчивым, и — редкое качество — предпочитал больше слушать, чем говорить…
В общем, во втором антракте мы уже обменялись адресами, а когда спектакль закончился и нешумная, сосредоточенная, потрясенная публика неторопливо и осторожно покидала зал, я проводил Тихона Мироновича до автобуса.
Две-три минуты мы ждали, пока его односельчане, тоже задумчивые, притихшие, занимали в автобусе места, и, рассеянно глядя на быстро пустеющую, ночную улицу, он негромко, но твердо повторил слова Гамлета из пятого акта: «…Но зачем наружу так громко выставлять свою печаль?»
— Вам особенно запомнилась эта реплика?
Он смущенно улыбнулся.
— Будь я посмелее и живи немного пораньше, я задал бы этот самый вопрос… автору.
— Самому… Шекспиру?
— Был бы я посмелее!
Автобус тронулся, и Тихон Миронович, не очень-то расторопный, суетливо взобрался в салон, еще раз напомнив:
— Так обязательно ко мне… При первом же случае!
Долго дожидаться «случая» газетчику не приходится: летом и осенью того же года я дважды побывал в хозяйстве и дома у Тихона Мироновича и убедился, что человек он увлеченный, отлично знающий свое дело, к тому же на редкость гостеприимный. Мы выходили на сейнере на лов анчоуса, ночевали в шалаше бригады на самой оконечности косы — на этом тоненьком серпе совершенно серебряного песка, заброшенном в лунный разлив моря, много беседовали о жизни, о людях, о книгах.
Так между нами установились добрые отношения с постоянной, неназойливой перепиской: мне было приятно получать от него содержательные, отмеченные тонкой наблюдательностью письма, в которых тепло, занятно, иногда весело он рассказывал о беспокойном рыбацком житье-бытье.
Этим душным и мглистым июлем, когда от зноя устало никла листва городских тополей, а на тихий шорох морской волны с разгоряченных улиц спешили и стар и млад, мне посчастливилось снова уйти в море и навестить Тихона Мироновича в его большом хозяйстве.
Мою телеграмму он получил и, конечно же, к прибытию малого пассажирского суденышка был на берегу. Но меня несколько смутило выражение озабоченности, которое я сразу же приметил на его обычно добродушном лице.
- Весенняя ветка - Нина Николаевна Балашова - Поэзия / Советская классическая проза
- Избранные произведения в двух томах. Том 2 [Повести и рассказы] - Дмитрий Холендро - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том II - Юрий Фельзен - Советская классическая проза