— Ты думаешь, мы смогли бы жить вместе? Если бы я развелась? — Сандра смотрела в сторону.
Боже! — подумал он. Конечно! С этой же минуты, раз и навсегда!
— А ты хочешь? — сказал он вслух.
Он достал сигарету, сломал пополам, закурил.
— Я не знаю, — он смотрел, как, тараня мягкие складки рыжей пыли, к ножке кресла ползла пчела, — что именно в нас испорчено. Я имею, в виду во мне… В Киме, быть может… Мы ведь двойники… Понимаешь? У меня такое ощущение, что я или родился без какого-то органа внутри, или же он у меня атрофирован с детства. По крайней мере я — не такой, как вы. Как вы здесь. Мы — не такие. Глупо, но к тому выводу приходишь после стольких лет… Не люблю это слово — эмиграции.
Ветер колыхнул ветви деревьев над ними, розовая пыль поднялась облаком, светясь там, где ее пронизывали лучи низкого солнца, завилась игрушечным смерчем… Небо было наполнено остывающим светлым дрожанием.
— Ты хочешь сказать, она продолжала смотреть в сторону, что каждый раз, я знаю, ты это слово тоже не любишь, каждый раз, когда ты чувствуешь себя счастливым, у тебя появляется чувство вины… Или грусти? Что ты не можешь быть просто — счастливым? Без — последствий?
— Знаешь, когда падаешь из окна, можно при желании сказать, что летишь, но на самом деле все же — падаешь… Когда я с тобой, я действительно счастлив. И в то же самое время во мне гудит какая-то тревога. Сирена. Словно я не имею права… Словно это, не знаю, как сказать… Самоубийство? Самоубийственно?
Пчела дернулась, снялась с места и исчезла.
— Это твой ответ? — спросила Сандра. — Ты не хочешь жить со мной, из-за этой твоей тревоги?
Где-то возле баскетбольной площадки раздалась трель свистка. И сразу со всех сторон, из глубины сада, от дворца, из далеких зарослей рододендронов у фонтана Медичи, со стороны колоннады и облупленных львов полетели свистки охранников.
— Fermeture! — кричали со всех сторон. — Закрываем. Fermeture!
Толстый седобородый охранник со свистком в руке приближался к ним. Закрываем, дамгоспода, — красными мокрыми губами улыбался он, — Fermeture!
Они встали и пошли к выходу. В густой тени каштановой рощи самые последние солнечные подтёки горели в горячем песке, как лужи крови.
— С этой стороны закрыто, предупредил их откуда-то сбоку голос охранника. — По центральной аллее, пожалуйте…
— Если бы ты и я с завтрашнего утра стали бы жить вместе, начал он, удивляясь тому, что слова удавались ему с трудом, что их трудно вдруг стало выговаривать, — и если бы через год или же через пять лет между тобой и мной все бы кончилось, перестало вибрировать, иссякло, для меня бы это был конец всего. Не тебя и меня… — он вел ее за руку, как водят детей. — А всего. Понимаешь? Конец всего, что может в жизни быть. Вообще.
— И ты не хочешь рисковать? — спросила она, скосив глаза. Голова ее была опущена, словно она на ходу искала что-то под ногами. — Дурак… добавила она после паузы, тряхнув головой. — Ты просто очень глупый, дебильный, совершенно идиотский круглый квадратный дурак!
— Я знаю, сказал он. — Я больше, чем дурак.
— Поговорим о чем-нибудь другом… Она подняла голову. Глаза ее блестели, рот натужно улыбался. — О чем ты хотел? Когда мы шли…
Он набрал полные легкие воздуха.
— У меня такое ощущение, начал он, чувствуя почти физически, как раздваивается, что настала совсем другая эпоха. Это пока не заметно. Но мы перебрались всем скопом в совсем другие времена. Не знаю, чувствуешь ли ты это… Я помню году в семьдесят пятом, — почти всхлипывая, продолжал он сквозь густой туман невыносимой собачей тоски, — встретил я где-то в Москве одну приятельницу. Она была замужем за дипломатом и только что вернулась из Европы. "Ну как там, спросил я, в Европе? — Потрясающе, сказала она, — вся Европа танцует…" Так вот, я хочу тебе сказать… — они остановились, это не потому, что теперь мне за сорок. В Европе больше не танцуют. Танцы кончились. В общем-то всё кончилось: сексуальная революция, гонки по автострадам, эЛэСДэшные путешествия, острова в теплом море, по дешевке купленные старые фермы в Бретани, Вудсток, Маклюен, ТМ… То есть всё это продолжает кое-как существовать, всё это еще наполнено жизнью, но это как отражение в гаснущем зеркале. Знаешь, посмотришь на ветку жасмина, закроешь глаза, и она у тебя еще дрожит где-то на изнанке век… Все что происходит нынче — лишь отражение в гаснущем зеркале, на изнанке век…
Они стояли под липами. Она смотрела на него с прежней нежностью.
— Эсхатологический бред, — сказала она и провела ладонью по его лицу. — Как насчет нашествия инопланетян? Что еще застряло меж твоих полушарий?
— Наугад? — спросил он. — Мы как евреи, в абсолютном рассеянье, даже дома. И — без Израиля. Без земли обетованной.
— Это всё?
Он притянул ее к себе, вдохнул запах ее волос, поцеловал за ухом.
— Боже, как утомительно быть дураком, — сказал он, беря ее под руку.
Шаги его были теперь неуверенными, разными, он чувствовал, как качается, как плывет земля, как за спиной беззвучно, медленно, широким движением поворачивается небо: сползает набок монпарнасская башня, вповалку ложатся деревья, ползет в зенит дворец Сената, хлещет через край зеленая вода бассейна, бьются на гравии дорожки жирные карпы…
У ворот, выходящих на Бульмиш, было небольшое столпотворение. Какая-то парочка пыталась воспользоваться давкой и проскользнуть в сад.
— Закрыто, — сказал розовощекий офицер охраны, загораживая им путь. Сожалею. Приходите завтра. С восьми утра.
FIN