это не их заказ. А вообще ты должна держать себя совершенно естественно. Заметь она у тебя какое-то волнение или страх или что-то похожее на браваду — не станет с тобой разговаривать. А сделаешь все как надо, она ответит: «Девонька, да ведь это уже старый заказ. Придется вам немножко подождать, загляну на склад». Если кто-нибудь окажется в лавке, она прежде обслужит того, настоящего заказчика. Потом принесет тебе сверток. Он уместится в этой твоей синей сумке. И потом она добавит: «За второй книжкой, девонька, приходите на будущей неделе. Тогда и рассчитаемся». Сверток ты должна будешь тут же отвезти на Летну. Это я тебе еще объясню.
— Что будет в этом свертке?
— Надя, если ты относишься к этому серьезно, запомни основное правило: не расспрашивай. Чем меньше будешь знать, тем лучше. Я этого не знаю, и ты также, понятно?
Мы вышли из парка. На площади, которая тогда называлась Сеноважная, миновали магазин с вывеской ПИСЧЕБУМАЖНЫЕ ТОВАРЫ — ПЕРЕПЛЕТНАЯ, написанной сперва по-немецки, потом по-чешски. В витрине красовалась кой-какая досадная бутафория, чтобы люди не забыли, что когда-то было в продаже и, возможно, еще будет. Я не осмелилась слишком уж осматриваться по сторонам или зайти в магазинчик — поглядеть на пани Грушову, то есть Грушкову. Иренка шла спокойно. Неприметно обратила мое внимание на эту лавчонку, а сама при этом смотрела на противоположный тротуар, где скакали дети, играя в «классики».
— Возьмешься? — спросила она, по-моему совершенно излишне, когда мы миновали магазин.
— Я ведь уже сказала, Иренка.
— Взвесь все как следует, это только кажется легким, но дело серьезное и опасное.
— Мне могут снести голову, да? — Это была неловкая попытка пошутить. Да, конечно, я это понимала, но напряжение между нами становилось тягостным. Мне казалось, что Иренка недооценивает меня, и было немного досадно.
— Ты их не знаешь. — Снова затаенная грусть в голосе этой молоденькой девушки. Но я ее слышу только теперь, тогда — нет.
— Когда я должна начать?
— Завтра.
— А на эту Летну?
— Шнеллова, семь. Пятый этаж. Студия. Ни в коем ризе не спутай. Там только железная дверь на чердак и деревянная в студию.
— Без таблички?
— Просто позвонишь. Откроет тебе молодой человек и скажет: «Девонька, хорошо, что вы уже пришли. Я как раз хотел пойти погулять с Рексом». А если он не скажет этого, тогда ты скажешь: «Простите, кажется, я ошиблась». Ничего ему не передашь и уйдешь. Но, думаю, этого не случится.
— А если случится, что мне делать со свертком?
Иренка взяла меня под руку. Молчала. Я заметила, что на виске у нее бьется маленькая синеватая жилка. Иренка была бледна. Потом сказала, попытавшись улыбнуться:
— Надя, если это случится, то… то помоги тебе господь. Прошу тебя, ты еще можешь подумать, Надя.
У меня перехватило дыхание. Да и теперь — комок в горле. Какие мы были дети! Никто нас не оберегал. Но нам это было и не нужно. Потом уже я сжала Иренке руку и сказала, что взвесила все.
— Так, значит, тебе ясно? — спросила она голосом обыкновенной девочки, как если бы мы условливались сходить в купальню.
— Само собой. — Мне хотелось спросить об Эме и о том, почему мы так долго не увидимся, но я понимала, что мои вопросы будут напрасными, а ведь все эти молодые люди вызывали у меня чувства такой силы, какие мне сегодня уже не выдержать.
Стало быть, и это тоже — впрочем, это прежде всего — мой родной край под небом, рассеченным осветительными ракетами и криком.
Сейчас полнейшая тьма и тишина, какую люди центральных областей не способны даже представить. Нет-нет да и застонут леса. В морозном небе, расколотом луной, точно треснутое зеркало, вижу бортовые огни самолета. И этот самолет и это ночное небо — тоже мой родной край.
Второй год войны. Какое обилие непредвиденностей с самого начала. Вера в гордый венец защитных гор, эта трогательная животворная надежда западных патриотов, прискорбно рухнула. «Где эти рощи, горы эти?» Эту песню уже не поют дети в праздничных одеждах, собравшись 28 октября в просторных, пропахших кожей спортивных залах. Теперь в подобном вопросе слышалась бы интонация, окрашенная целой гаммой оттенков от скорби до издевки или отчаяния. Метаморфоза времени обнажила неприглядный облик обесчещенной вдовы. Всего лишь за каких-нибудь восемь месяцев, с сентября 1939 года, когда за короткий час было покончено с обороной Польши и судьбой Варшавы и других городов, мир покрылся пурпуром крови, пятнами плесени и бесправия. И все-таки, несмотря ни на что, люди жили. Захвачены Норвегия, Дания, Бельгия и Голландия. Без труда взята штурмом или, точнее, тактическим маневром обойдена неприступная линия Мажино. Гитлер восторженно приплясывал в леске под Компьеном. Лондон стал давиться железными плодами своего запоздалого сева. В июне 1941 года части в зелено-заплесневелых формах — «фельдграу» — под рев самолетов и взрывы бомб перешли западные границы Советского Союза. И это только в Европе, не говоря уже об Африке или о военных триумфах Японии в Тихом океане. Вторая война воистину заслужила свой постыдный эпитет «мировая».
Поверхностному наблюдателю, читателю документов или усталому, истерзанному страхами современнику могло, конечно, казаться, что королевская столица Прага, эта возлюбленная поэтов, нимало не тронутая губительным буйством, живет и выживет с безмятежностью эмбриона, защищенного теплыми околоплодными водами. У специалистов, несомненно, есть под рукой объяснение, как и почему именно в эпицентре тайфунов, взрывов и прочих стихийных «прелестей» бывает тишина и спокойствие. Старый шелк ведь тоже не признается в своей обветшалости. Он сохраняет тускнеющий цвет и узор, но стоит пытливой руке лишь вскользь коснуться его, как он сечется или безнадежно рассыпается. Так и спокойствие и видимая сохранность города были всего лишь небрежно намалеванной кулисой.
И вновь настает час спросить: а что же мужчины? Впрочем, смешной вопрос. Будто бы война касалась только мужчин, нет, такой снисходительной она не была. Впрочем, любой мог завидовать солдатам, у них в руках было оружие, они могли защищаться. А как жили обычные люди во времена столь давно минувшие, хотя все еще настоящие, хотя и осененные тенью грядущего? Плоды страха, мерзость хитроумия стали создавать материки и островки. С поверхности потока, казавшегося таким монолитным, пусть и приведенного в беспорядочное движение, они проникали все глубже, до самой сердцевины, и деформировали, разъедали истины и ценности, какие в передовицах награждались определениями «исконный», «вековечный», «нерушимый» и тому подобными. Многие этому явлению находили оправдание и объясняли его необходимостью, продиктованной долгом по отношению к семье, к родине, идее или всего